Плоть от плоти карнавала - Jaaj.Club
Poll
Who do you think is the real villain in The Witch of Luridjana?


Events

14.02.2026 05:21
***

The tournament




The Battle of the Poets will run through May 31.
Registration applications will be accepted until April 15.



***
08.02.2026 19:21
***

The registration for the writing tournament




Tournament will start as soon as there are 16 participants!

Tournament is on


***
04.02.2026 15:55
***

Good news!


One more bookstore Bookshop.org has joined the Jaaj.Club partner network!

Bookshop.org

Books placed in Jaaj.Club have already been sent to the electronic shelves of the new partner. The book cards will be updated very soon.

***
30.01.2026 05:25
***

Please note! A change in the calculation of the rating of publications.

The influence of unauthorized users on the rating has been disabled.
From now until 2026, only registered users of Jaaj.Club.

The option has been enabled to avoid cheating and make the rating system more transparent for everyone.

The new system will be in effect for all upcoming tournaments and literary contests.

***

Comments

Да, очень интересно и исчерпывающе про понятие ностальгии и как оно менялось со временем. 🔥👍
25.05.2026 Jaaj.Club
Большое спасибо за тёплый отзыв и проявленный интерес
22.05.2026 Arliryh
Очень интересная литературоведческая статья. Заставляет взглянуть по-новому на прочитанные произведения. Прочитал с большим интересом. Браво!
22.05.2026 Jaaj.Club
Здравствуйте! Опубликовала здесь 30 апреля 2 главы новой истории, но их до сих пор не оформили. Почему?
06.05.2026 Elizaveta3112
Прямо магический ритуал настоящий,столько нюансов😁😁😁

Плоть от плоти карнавала

18.05.2026 Рубрика: Culture
Автор: Arliryh
Книга: 
34 1 0 1 3178
Феноменология учит: "Мир — это то, что случается с нашим телом". Бахтин добавляет: и хорошо бы, чтобы при этом было смешно! Мо Янь и Сорокин уточняют, что смеяться уже не получается, но другого выхода нет. Текст о "раблезианских" книгах, в которых пахнет потом, вином и разложением. О книгах, которые нужно проживать всем нутром.
Плоть от плоти карнавала
фото: arliryh
Мне всегда казалось удивительным, что самые глубокие вещи зачастую говорят о материях простых, почти неприличных в своей обыденности. О еде, о теле, о том, как человек потешается над табу, ещё вчера вызывавшими трепет. Именно на этом перекрёстке, где высокие абстракции философии встречаются с грубой плотью жизни, рождается оптика, которую я намерен развернуть перед читателем.

Речь пойдёт о "феноменологии" как методе всматривания в суть вещей, о "раблезианстве" как карнавальном мироощущении, заново открытом Михаилом Бахтиным, и о том, как этот взгляд преломляется в творчестве двух гениев современной прозы, на первый взгляд далёких друг от друга: китайского нобелевского лауреата Мо Яня и русского писателя Владимира Сорокина.

Мы отправимся в путешествие, где слово будет возвращено телу, а тело станет мерой всех вещей: социальной критики, истории и самой человеческой природы. Мы увидим, как вино, льющееся рекой, и яства, громоздящиеся на столах, оборачиваются инструментом безжалостного анализа, а утробное, нередко отталкивающее погружение в материально-телесный низ парадоксальным образом приближает нас к самым сложным вопросам бытия.

Чтобы войти в этот мир, необходимо сперва освоить язык, на котором он изъясняется. Этот язык — феноменология.

Слово, звучащее пугающе для непосвящённого слуха, скрывает одну из самых честных попыток разума понять, как мы соприкасаемся с реальностью.

Направление возникло в начале двадцатого века; его основателем по праву считается немецкий философ Эдмунд Гуссерль. Он предложил смелый для своего времени ход: отбросить теории, догмы, научные и житейские предрассудки и просто взглянуть на мир таким, каким он является сознанию в непосредственном переживании.

Гуссерль требовал вернуться «назад, к самим вещам», то есть обратиться к первичному опыту, к тому моменту, когда предмет ещё не оброс ярлыками и объяснениями, а лишь присутствует в восприятии. Всякое сознание, утверждал Гуссерль, есть «сознание о чём-то». Мы не просто смотрим — мы смотрим на дерево. Мы не просто думаем, мы думаем, условно, о завтрашнем дне. Эту направленность сознания на предмет Гуссерль назвал интенциональностью. Мир и сознание неразрывны. Не существует мира «самого по себе», полностью отделённого от нашего восприятия, как не существует и чистого сознания, витающего в пустоте.

Эта мысль переворачивает привычные представления. Мы перестаём быть пассивными наблюдателями и становимся активными со-творцами предстающей перед нами реальности. Таким образом, мир не находится «внутри» головы как копия внешнего, но и не существует «снаружи» как нечто совершенно чуждое. Он обретается в самом акте взаимодействия. Субъект и объект, всегда казавшиеся разведёнными по разные стороны бытия, оказываются вплетёнными в единую живую ткань опыта.

Гуссерль разработал процедуру, названную феноменологической редукцией, или «эпохе». Она заключается в том, чтобы временно «вынести за скобки» все знания и убеждения о мире. Мы не отрицаем существование реальности, но перестаём опираться на утверждения вроде «этот стул сделан из дерева, росшего в лесу» или «Солнце — звезда, вокруг которой вращается Земля». Вместо этого мы фокусируемся на том, как стул или Солнце даны нам в эмпирическом опыте. Каковы они в качестве феноменов сознания? Каковы их цвет, форма, текстура, какие чувства и ассоциации они вызывают?

Через эту процедуру Гуссерль надеялся выявить так называемые эйдосы, то есть сущностные, неизменные черты явлений, очищенные от случайного и привнесённого. Это была попытка построить философию как строгую науку об опыте, где главным инструментом становится не эксперимент, а внимательное, почти медитативное описание процесса восприятия. Гуссерль создал фундамент, но его ученик, французский философ Морис Мерло-Понти, совершил переворот, имеющий колоссальное значение для литературы.

Мерло-Понти спустил феноменологию с трансцендентальных высот чистого сознания на землю, а точнее — в наше живое, дышащее, болеющее и радующееся тело.

В главном труде «Феноменология восприятия» он показал, что первичным способом бытия в мире является не абстрактная мысль, а телесное существование.

Сама идея Гуссерля о возвращении к «вещам» для Мерло-Понти означала возвращение к миру, который предшествует рефлексии; к миру, ощущаемому кожей, мускулами, всем существом — ещё до того, как мы начинаем его анализировать.

Именно тело, этот удивительный инструмент, одновременно чувствующий и чувствуемый, видящий и видимый, становится якорем, удерживающим нас в бытии. Сознание не парит над плотью, оно воплощено в ней. Мы смотрим на мир не из абстрактной точки, а всегда из «здесь и сейчас» нашего телесного присутствия. Пространство, которое мы воспринимаем, не геометрическая сетка координат, но пространство наших движений, возможностей, желания дотянуться до предмета или избежать угрозы. Язык тела — жестов, взглядов, ощущений — и есть тот первичный язык, из которого вырастает и словесная речь, и вся культура. Понимание этого служит ключом ко всему дальнейшему разговору. Литература, о которой пойдёт речь, представляет собой развёрнутую феноменологию телесного опыта, исследование того, как мир преломляется через грубую, смешную, несовершенную, но единственно подлинную реальность человеческой плоти.

И здесь на сцене появляется фигура Франсуа Рабле. Французский врач, монах и писатель XVI века создал книгу, на протяжении столетий казавшуюся многим вершиной непристойности. Роман «Гаргантюа и Пантагрюэль», повествующий о приключениях двух великанов, полон описаний, от которых у благовоспитанного читателя XIX века встали бы дыбом волосы. Всё, что связано с «низом» человеческого тела, выпячено и гиперболизировано: бесконечные пиры, где рекой льётся вино и поглощаются горы колбас, обсуждение наилучших способов подтирания, мочеиспускания, затопляющие целые армии. На первый взгляд это кажется грубой клоунадой или литературным хулиганством эпохи Ренессанса, дорвавшейся до свободы после сурового Средневековья.

Однако в середине XX века произошло событие, навсегда изменившее понимание Рабле. Русский мыслитель, филолог и философ Михаил Бахтин, работая в условиях ссылки, хвори и забвения, завершил книгу «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса». Бахтин в своём труде заново открыл целый материк смыслов, названный им народной смеховой культурой, ядром которой был "карнавал".

Бахтинский карнавал представляет собой нечто большее, чем праздник с ряжеными и танцами. Это уникальное явление, особая форма жизни, на время отменяющая официальные иерархии, законы и запреты. Во время карнавала король становится шутом, а шут обращается королём. Священное и высокое сталкивается с профанным и низким, и из этого столкновения рождается освобождающий смех. Этот смех, по Бахтину, всенароден, универсален и амбивалентен (двойственен). Амбивалентность означает, что карнавальный смех одновременно отрицает и утверждает. Он высмеивает старое, отжившее, закосневшее в серьёзности, чтобы освободить место для рождения нового. Он хоронит, чтобы воскресить. Это смех самой жизни, знающей, что за зимой приходит весна, а за смертью новое рождение.

Карнавальное мироощущение отрицает завершённость и окончательность. Мир находится в вечном становлении, и становление это вершится через низ, через материально-телесную стихию.

Центральное понятие, введённое Бахтиным для описания образного мира Рабле, — гротескный реализм. Высокое, духовное, идеальное здесь не отвергается, а переводится в материально-телесный план. Истина, добро и красота не обитают в заоблачных высях; они прорастают из земли, из чрева, из плодородной и вечно возрождающейся плоти.

Главный герой этого реализма — гротескное тело. Оно не завершено, не отграничено от мира, как индивидуальное, «готовое» тело классического искусства. Гротескное тело всегда в процессе становления. Оно открыто миру: пожирает его, вбирает в себя и само извергается вовне через акты еды, питья, испражнения, совокупления, рождения и смерти. Его главные точки — места, где тело переливается через собственные границы: разверстый в крике рот, выпяченное чрево, фаллос, зад. В системе гротескного реализма нет места индивидуальному эгоизму или страху перед «низом». Через погружение в материально-телесную стихию человек приобщается к бессмертию родового, народного тела. Умирает индивид, но вечно живёт и обновляется народ, человечество, сама жизнь. Смерть здесь лишь момент обновления, необходимое звено в бесконечной цепи превращений. Пир же у Рабле есть торжество жизни над смертью; образ мира, поглощаемого и преображаемого человеком, где еда становится космическим актом, соединяющим человека с плотью земли.

Понятие раблезианства с лёгкой руки Бахтина вышло далеко за рамки творчества французского писателя. Оно стало обозначать тип мироощущения и художественного метода, обнаруживаемый в разных культурах и эпохах. Раблезианство есть ощущение шаровидной жизненной избыточности, готовой прорваться смехом даже перед лицом смерти. Это весёлая и бесстрашная относительность всего сущего, понимание того, что любые иерархии, догмы и истины временны, ибо над всем властвует вечный круговорот жизни, движимый силами материально-телесного низа. Это сознательная карнавализация реальности, взрывающая одностороннюю серьёзность официальной культуры амбивалентным смехом. Именно бахтинское понимание раблезианства даёт инструмент для анализа современной литературы, наследующей эту древнюю традицию.

Вооружённые феноменологическим вниманием к опыту и бахтинским ключом к смеховой культуре, обратимся к произведениям двух современных писателей. Первый из них — Мо Янь. Его роман «Страна вина» представляет собой яркий и бескомпромиссный пример раблезианской традиции в литературе конца XX века. Уже название задаёт тему: вино, алкоголь, опьянение. Но это не бодлеровское «вино поэтов». У Мо Яня это грубый, всепроникающий, почти демонический дистиллят, текущий по жилам гротескного социального организма.

Действие разворачивается в вымышленной китайской провинции Цзюго (само название переводится как «страна вина»), где процветает чудовищная коррупция, а местная номенклатура предаётся немыслимым пиршествам. В глухом шахтёрском городке ходят слухи о каннибализме: вероятно, местные чиновники поедают детей. Разобраться в этой истории предстоит главному герою романа — следователю Дину Гоуэру. Он прибывает как представитель закона, носитель серьёзной официальной культуры и рационального мышления, но его миссия с самого начала обречена утонуть в той стихии, которую он пытается обуздать. Он попадает в воронку карнавала, где все нормы перевёрнуты, а границы между реальностью и галлюцинацией стёрты.

Мо Янь использует весь арсенал раблезианских приёмов, переплавляя их в горниле современной китайской истории.

Здесь царит поэтика гротескного тела, доведённая до шокирующей наглядности. Роман переполнен сценами, отсылающими к пирам Гаргантюа: тошнотворно подробное описание убийства осла для приготовления изысканного блюда, история охотников за гнёздами ласточек, срывающихся со скал, чтобы доставить деликатес к столу власть имущих. Приготовление блюд неизменно связано со смертью и насилием — еда здесь пропитана кровью, и этот факт не прячется за эвфемизмами, а выставляется напоказ с почти ритуальной откровенностью.

Это та же гиперболизация, что и у Рабле, но здесь она служит не прославлению избытка жизненных сил, а обличению людоедской сущности коррумпированной власти. Раблезианское обжорство китайской номенклатуры противопоставлено вечному голоду рабочего класса: следователь встречает старика, ловящего сверчков, чтобы утолить голод. Этот контраст создаёт напряжение колоссальной силы. Гротескное тело социального верха пожирает саму жизнь, будущее нации, воплощённое в образе съедаемых детей. Мо Янь, подобно Рабле, спускает высокие абстракции в материально-телесный низ, показывая их истинную, уродливую и кровавую изнанку.

Но Мо Янь не был бы великим писателем, если бы просто использовал раблезианство как сатирический приём. Он создаёт сложную повествовательную структуру, в которой сам автор становится персонажем, а текст романа рождается в переписке писателя с его фанатом, начинающим литератором. Главы, посвящённые расследованию, перемежаются письмами, где Мо Янь обсуждает развитие сюжета, делится сомнениями и получает от поклонника новые идеи. Текст произведения возникает на наших глазах, ближе к финалу действующим лицом романа становится и сам автор — это излюбленный приём писателя, создающий эффект многослойной феноменологической рефлексии.

Мы видим не готовую историю, а сам процесс конструирования смысла, процесс того, как сырой, хаотичный, кровавый и опьянённый вином опыт жизни переплавляется в литературную форму. «Страна вина» представляет собой состояние опьянённого сознания, в которое погружено общество. Опьянения властью, страхом, ложью, идеологией и, конечно, алкоголем. Вино здесь амбивалентная стихия карнавала: оно усыпляет, заставляя забыться, и одновременно обнажает, срывая маски. Как и у Бахтина, смех Мо Яня амбивалентен: он обличает и оплакивает, он сатиричен и полон горечи за поруганную человечность. Это смех над системой, превратившей жизнь в вечный кровавый и бессмысленный пир во время чумы.

Феноменология проявляется у Мо Яня в предельном внимании к телесному опыту, к тому, что исследователи называют «поэтикой телесности», где чудесное укоренено в материальном и феноменологическом мире. Запах гниющей еды на банкете коррупционеров, вкус страха во рту следователя, текстура нищеты, которую можно потрогать руками, — всё это дано не как абстрактная социальная критика, а как непосредственное чувственное переживание. Мо Янь заставляет читателя воспринять этот мир всеми органами чувств, не оставляя места для отстранённой оценки. Он погружает нас в гущу материально-телесного низа, чтобы через это погружение привести к трагическому катарсису.

Сам автор называл свой метод «галлюцинаторным реализмом», и именно с этой формулировкой ему была вручена Нобелевская премия по литературе в 2012 году.

Галлюцинация здесь не уход от реальности, а напротив — способ проникнуть в её потаённую, часто невыносимую суть. Роман остаётся без логического завершения. Мо Янь признаётся, что так и не придумал, чем закончится расследование Дина Гоуэра. В какой-то момент повествование выходит за рамки жизни героя и разрастается до масштабов остросоциального высказывания. В многогранной «Стране вина» можно увидеть параллели между политикой контроля рождаемости и выращиванием младенцев на убой, сатиру на партийных деятелей, образовавших новую китайскую элиту, и многое другое. Открытый финал подчёркивает бесконечность того дурного карнавала, в который превратилась жизнь.

Если Мо Янь использует раблезианство как скальпель для вскрытия социальных язв, то Владимир Сорокин в сборнике «Пир» возводит этот метод в степень чистого, почти лабораторного эстетического эксперимента. Сорокин, один из главных возмутителей спокойствия в современной русской литературе, известен особым приёмом: он берёт за основу узнаваемый культурный дискурс (например, язык соцреализма, классической русской прозы или советской публицистики), доводит его до абсурда, а затем взрывает изнутри шокирующим гротеском.

«Пир» в этом смысле — одна из самых концептуальных и раблезианских его книг. Название отсылает к диалогу Платона, где мудрецы рассуждают о природе любви. Но если платоновский «Пир» является метафизическим трактатом о восхождении души к высшему благу, то «Пир» Сорокина представляет собой погружение в бездны материально-телесного низа. Тринадцать рассказов объединены темой еды, где «еда» понимается в самом широком, почти ритуальном смысле.

Сорокин, как и Рабле, не просто описывает поедание пищи. Он использует гастрономические коды для анализа системы культурных и социальных отношений.

Еда становится универсальной метафорой, сквозь которую просвечиваются структуры власти, насилия, идеологии и потребления. Едой, равно как и её потребителями, по мысли Сорокина, может стать всё: растения, животные, люди, вещи, слова, буквы, речи, события, лозунги, молитвы, чувства, экскременты и даже пустота. Возникает образ всеобщего круговорота еды в природе, где поглощение и испражнение образуют замкнутый и совершенно дурной цикл.

Среди «кулинарных рецептов», рассыпанных по страницам сборника, мы находим дипломы о высшем образовании в кисло-сладком соусе, суп-пюре из магнитофона, пельмени с венским стулом, икру из книги М. Булгакова «Мастер и Маргарита», мороженое из презервативов. Этот гротескный каталог отсылает к раблезианской традиции гиперболизации и карнавального переворачивания иерархий, но у Сорокина он приобретает почти клинический оттенок.

В рассказе «Лошадиный суп» автор выходит на уровень жёсткой социальной сатиры. Героиня Оля долгое время приходит к одному и тому же котлу с «лошадиным супом» и поглощает его ложку за ложкой. Этот бесконечный однообразный процесс поедания безвкусного, но обязательного блюда становится метафорой советского «общественного питания» во всех смыслах. Лошадиный суп — духовная и материальная пища, которой режим кормил граждан десятилетиями: однообразная, серая, пресная, но подаваемая как нечто незыблемое и единственно верное.

Пустота банки, пустота рта, бесконечно жующего эту пустоту, создаёт образ, в котором телесный акт поглощения связывается с перевариванием идеологии. Здесь раблезианское обжорство превращается в свою противоположность: в мрачный, довлеющий ритуал, где еда не освобождает, а порабощает. Как отмечают исследователи, «лошадиный суп» является метонимией советской пищи и власти, метонимией «общественного питания», сущностью которого оказывается пустота. Образы «рта Оли», «пустой банки» и «щели», повторяющиеся в тексте, настойчиво передают это означаемое.

Открывает сборник рассказ «Настя», задающий тон всему последующему. Перед нами разворачивается обряд кулинарной инициации. Невинную Настю в день её шестнадцатилетия отец торжественно зажаривает живьём в печи, словно молочного поросёнка. Описание приготовления необычного жаркого дано с потрясающим, почти невыносимым реализмом: «Кожа на ногах и плечах Насти быстро натягивалась и вскоре, словно капли, по ней побежали волдыри. Настя извивалась, цепи до крови впились в неё, но удерживали, голова мелко тряслась, лицо превратилось в сплошной красный рот. Крик извергался из него сплошным багровым потоком».

Здесь Сорокин доводит до предела раблезианскую идею пира как торжества жизни над смертью, но выворачивает её наизнанку: смерть здесь не момент обновления, а жуткий ритуал, в котором любовь к природе и к людям как части природы воплощается в каннибальской трапезе. В финале «восемь рассеянных, переливающихся радугами световых потоков пересеклись над блюдом с обглоданным скелетом Насти, и через секунду её улыбающееся юное лицо возникло в воздухе столовой и просияло над костями». Этот образ амбивалентен: он содержит и ужас, и намёк на преображение, но преображение это достигается ценой невыносимого насилия.

Сорокин идёт дальше, деконструируя не только социальные мифы, но и сам язык. В рассказах «Concretные» или «Зеркаlо» он намеренно смешивает кириллицу с латиницей, создавая гибридный, мутантный язык, отражающий состояние постсоветского культурного сознания, захламлённого обломками разных эпох. Это уже не карнавализация сюжета, а карнавализация слова и самой грамматики. Слово, подобно гротескному телу, теряет чёткие очертания, становится проницаемым и открытым для чужеродных вторжений.

В этом есть глубоко феноменологический жест.

Сорокин показывает, что язык — не прозрачный инструмент для описания реальности, но самостоятельная материальная сила, формирующая наш опыт вплоть до телесных основ.

Исследователи его творчества говорят о «телесном дискурсе постмодернизма», где писатель творит свою действительность и свой тип письма, в котором знак лишён означаемого. Телесная направленность видения мира обретает у автора новый семиотический статус. Человек Сорокина знаменует смысловую пустоту, он лишён души и освобождён от всякой телесности, сорокинские тела не могут быть идентифицированы в пространстве нормативных телесных знаков и канонов. Это тело-аффект, тело, освобождённое от органов и энергетической сущности, существующее лишь как поверхность для письма.

«Пир» Сорокина диагностирует такие состояния современного человека, как неспособность к переживанию подлинных эмоций и погружённость в потребительский образ жизни, где даже поедание превращается в отчуждённый, почти технологический акт. Раблезианский карнавал с его утверждающей, жизнетворящей силой оборачивается мрачной изнанкой: бесконечным пиром во время чумы, где за обильным столом сидят существа, потерявшие способность радоваться, любить и даже чувствовать вкус. Гротескное тело у Сорокина чаще всего тело изуродованное, больное, поглощающее и испражняющееся без радости и смысла; тело, отражающее кондицию мира, утратившего центр и витальную энергию. Это раблезианство наизнанку, где смех звучит всё глуше, а на смену весёлому обновлению приходит ощущение тошнотворной дурной бесконечности.

Мы проделали путь, начавшийся в тиши философских кабинетов, где Гуссерль призывал всмотреться в то, как вещи являются сознанию. Затем мы спустились на шумную карнавальную площадь Средневековья, чтобы увидеть, как Мерло-Понти вернул философию телу, а Бахтин — телу смеющемуся, пожирающему и вечно обновляющемуся. Мы вдохнули воздух свободы в компании Гаргантюа и Пантагрюэля, чтобы вместе с Мо Янем погрузиться в душный, пропитанный алкоголем и коррупцией мир «Страны вина», где карнавал обернулся каннибальским пиром власти. И наконец, с Владимиром Сорокиным мы сели за стол, уставленный яствами, чтобы с холодным ужасом обнаружить: за этим пиром не стоит ничего, кроме пустоты, а сама еда стала метафорой отчуждения от собственной жизни.

Что же всё это значит? Феноменология учит: мир не дан как готовая схема. Он каждый раз заново рождается в опыте, в телесном и духовном соприкосновении с вещами.

Раблезианство, понятое в бахтинском смысле, является одним из самых мощных художественных методов, позволяющих пережить эту истину во всей полноте. Оно спускает с небес абстракций на грешную землю, заставляя ощутить мир через его материально-телесный низ — через еду, смех, боль, страх и отвращение.

Мо Янь и Сорокин, каждый по-своему, используют эту традицию не ради эпатажа. Их гротеск, кровавые пиры, искажённые тела служат инструментами познания. Это способы пробить броню идеологических клише и культурных мифов, чтобы добраться до подлинной, часто трагической сути вещей. То, что у Рабле звучало как гимн пробуждающейся жизни, в устах Мо Яня и Сорокина становится криком боли за человека, погребённого под обломками утопий, режимов и общества потребления.

В этом и заключается жизненная сила традиции. Она не застывает. Она, подобная жизни, способна к бесконечным метаморфозам. Карнавальный смех, будучи амбивалентным, может быть и весёлым, и горьким, и обличительным, и оплакивающим. Гротескное тело может быть символом плодородия и обновления, а может стать знаком распада и мутации. Феноменологический взгляд, настоянный на бахтинском прочтении Рабле, позволяет увидеть мир не как плоскую картину, а как объёмную, пульсирующую, бесконечно сложную реальность, полную противоречий.

Книги, подобные «Стране вина» и «Пиру», служат навигаторами в этом мире. Они не дают утешительных ответов, но учат задавать правильные вопросы. Они напоминают, что тело не есть то, чего нужно стыдиться, а мысль не парит над жизнью. Пока существуют художники, способные с бесстрашной честностью вглядываться в бездну, пока звучит смех — даже самый горький, — остаётся надежда, что за любой, самой долгой зимой когда-нибудь придёт весна. Это и есть та правда, которую шепчет любой карнавал. Правда, ради которой стоит переворачивать страницы этих странных, страшных и гениальных книг.

Sign up for our free weekly newsletter

Every week Jaaj.Club publishes many articles, stories and poems. Reading them all is a very difficult task. Subscribing to the newsletter will solve this problem: you will receive similar materials from the site on the selected topic for the last week by email.
Enter your Email
Хотите поднять публикацию в ТОП и разместить её на главной странице?

Пять расходящихся тропок

Сколько на самом деле существует сюжетов? Четыре, как полагал Борхес? Тридцать шесть, как насчитали в XIX веке? Или всего два, как мрачно шутит современный автор?.. Перед вами путешествие по истории одной навязчивой идеи: исчислить, каталогизировать и разложить по полкам всю мировую литературу. От античного эпоса до постмодернистского молчания, размышление балансирует на грани между строгой аналитикой и поэтическим жестом, напоминая, что любая классификация — это прежде всего форма воображения... Читать далее »

Спуская богов и пряча рояли

Каждый раз, открывая книгу или включая сериал, мы заключаем с автором молчаливый договор. Мы соглашаемся поверить в вымышленный мир, а взамен автор обещает честную игру: ни одно действие не останется без последствий, ни одно обещание, данное в первом акте, не будет забыто к финалу. Но что происходит, когда этот договор нарушается? Когда вместо логики событий с небес спускается «бог из машины», а из ближайших кустов достают «рояль», которого никто не приносил?.. Внимание! Статья содержит множество спойлеров к произведениям, на которых строится анализ: трагедиям Еврипида, романам Чарльза Диккенса, сериалам «Игра престолов», «Остаться в живых», «Секретные материалы», «Как я встретил вашу маму», фильмам братьев Коэн, Квентина Тарантино, Пола Томаса Андерсона и другим значимым текстам. В силу жанра — размышления о сценарной логике и этике повествования — разбор этих сюжетов неизбежно раскрывает ключевые повороты и финалы. Читать далее »

Комментарии

-Комментариев нет-