Насажу я на крючок рубль двадцать восемь.
Очень хочется поймать "Золотую осень".
Я сижу на краю скамейки. Достаю из кармана мелочь, она звенит в пальцах, как последние ноты какой-то давно забытой песни.
— На что ловишь? — спросит меня какая-нибудь неприкаянная душа, проплывающая мимо по осенней аллее.
— На всё, — отвечу я туманно и сплюну в сторону пожухлой липы. — На отчаяние. На тоску по несбывшемуся. Но наживка — вот. Рубль двадцать восемь. Сумма, знаете ли, экзистенциальная. Как раз хватает на бутылку плодово-ягодной «Золотой осени». В этом есть чистота.
Забрасываю. Леска летит сквозь морось, прошивая её, как игла скорбящую ткань реальности. Поплавок замирает в свинцовой луже у подножия скамейки. И начинается бдение.
Тишина должна быть абсолютной. Как в тамбуре последней электрички Москва — Нара, когда ты уже выпил всё, включая одеколон соседа, и теперь ведёшь неспешную беседу с Абсолютом. Нельзя шуметь. Нельзя думать о зарплате или о том, что кран на кухне опять течёт. Нужно очистить разум до состояния этого самого рубля двадцати восьми копеек — не пустоты, а полноты отсутствия.
И тогда она клюнет.
Сначала поплавок дрогнет неуверенно. Это не рыба. Рыба так не умеет. Он качнётся раз, другой, а потом медленно, с невыразимой печалью, пойдёт в сторону, под воду, но не утонет. Он будет растворяться в ней, как сахарин в остывшем вокзальном чае.
Подсекать нужно не рукой. Душой.
И я тяну. Тяну из этой лужи, из этого ноябрьского неба, из глухого равнодушия мироздания нечто тяжёлое, трепещущее, пахнущее мокрой землёй, грибами и прощанием. Оно идёт туго, сопротивляется, цепляется корнями за дно.
И вот она ложится к моим ногам. Золотая осень. Не та, пошлая, с кистей Левитана. Нет. Моя осень — огромная, бескрайняя, сотканная из чистого, звенящего золота увядания. От неё исходит такой свет и такая пронзительная грусть, что хочется немедленно выпить, но нечего, и закурить, но отсырело. Она смотрит на меня глазами всех ушедших женщин и непрочитанных книг.
Я сажусь рядом с ней прямо в грязь. Глажу её по золотому боку. Она тихо шелестит мне багряными плавниками где-то между Таганкой и Киевской.
— Ну вот, — говорю я ей. — Поймал. Теперь мы с тобой будем здесь сидеть вечно. До самой зимы. Я и ты. У меня даже есть рубль двадцать восемь. Купим на них... купим на них бесконечность. Одну на двоих.
А вокруг ходят люди, спешат по своим дурацким делам, наступают на край моей золотой осени грязными ботинками, и никто, ни одна живая душа не понимает, какое чудо лежит у моих ног. И только старый ворон на ветке каркает хриплым голосом ангела-хранителя: «Дур-рак! Дур-рак!» Но он ошибается. Просто ему никогда не доводилось насаживать на крючок такую точную сумму тихого безумия.