Первый, едва уловимый шорох пепла в золе был для него тем же, что для часовщика — тиканье маятника, отмеряющего вечность. Медленный, тягучий звук, рождавшийся в недрах чугунной топки, был началом отсчета, сакральным моментом зажигания сердца. Кочегар Иван, он же Ваня, он же Иваныч для сменщиков и Иванов для начальства, провел костлявой, прожилковатой рукой по шершавому краю загрузочного люка. Шероховатость чугуна, его пористая, словно кожа допотопного ящера, фактура были единственной неизменной данностью в этом подземном мире, его скалой и опорой. Он с глухим гулом захлопнул люк. Медный ободок затвора, отполированный тысячами прикосновений, блеснул тускло, вобрав в себя отсветы багрового пламени, плясавшего за толстым кварцевым стеклом смотрового окошка — зрачка спящего исполина.
Котельная № 7-бис, бетонный кокон, вросший в сырую землю, обслуживала Дома-Комплексы № 74, 75 и 76. Три исполина из силикатного кирпича и пеноблока, вздымавших свои фасады в промозглое небо спального района. С земли они казались гигантскими системными блоками, строгими матрицами из лоджий и окон, испещренных щелями вентиляции. Но отсюда, из чрева, из точки, где сходились все стальные артерии, они были муравейниками. Огромными, дышащими теплом и влагой колониями, жизнь в которых определялась не писаными законами, а древними, инстинктивными ритмами, не прописанными ни в одном Жилищном кодексе.
Иван прошелся вдоль панели управления, его стоптанные бахилы шлепали по бетонному полу. Стрелки манометров, толстые, похожие на заспанные глаза, дремали в своих секторах. Зеленые и красные лампочки-светлячки мигали с ленивой, гипнотической регулярностью. Воздух был плотным, насыщенным коктейлем запахов: раскаленного металла, машинного масла, старой краски, влажной штукатурки и вечного, неистребимого аромата жженой пыли — теплой пыли человеческих гнезд, втягиваемой системой вентиляции и пригоравшей на раскаленных поверхностях теплообменников. Запах перегоревшей жизни.
Он подошел к циркуляционному насосу. Агрегат, окрашенный в синий цвет, уже потускневший, гудел низким, ровным басом, напоминая гигантского шмеля, впившегося «хоботком» в стальную трубу. Иван приложил ладонь к его ребристому боку. Вибрация, частая и глубокая, проходила по костям, доходя до самых зубов, наполняя череп монотонным гулом. Это был пульс Муравейника. По стальным артериям, укутанным в шерстяные рубашки стекловаты, бежала горячая вода — кровь системы. Она уходила в толщу земли, в теплотрассы, чтобы затем растечься по бесчисленным стоякам, змеевикам батарей, полотенцесушителям, чтобы согреть тысячи рук, высушить тысячи полотенец, создать тот микроклимат, в котором личинки-дети, спеленутые в коконы одеял, смогут дремать без забот, а рабочие особи, вернувшись с промзоны, без труда отогреют озябшие конечности.
Его сменщик, Сергей, человек с лицом, напоминающим смятый бумажный пакет, спал на деревянной лавке в тамбуре, укрывшись старой, пропахшей потом телогрейкой. Дыхание его было ровным, носовым свистом, похожим на стрекот цикады. Иван не будил его. Смена кончалась в восемь утра. Сейчас на раскаленном циферблате электронных часов горели цифры: 03:17. Ночь, время таинств и шепота, была в самом разгаре.
Взяв тяжелый ключ-трещотку, он пошел на обход. Его царство было невелико: машинный зал с двумя котлами, словно дремлющими железными быками; насосная; химводоочистка с ее колоннами-фильтрами, напоминавшими странные, инопланетные механизмы; и кладовая с запасами реагентов. Но главной его магистралью был коридор теплосети — длинный, тускло освещенный бетонный тоннель, где по стенам, словно лианы в доисторических джунглях, вились трубы разного калибра, а с потолка, мерно и неумолимо, капала конденсатная вода, рождая в лужах радужные, маслянистые пленки.
Иван шел, и его шаги отдавались гулким эхом в каменных нутрах. Здесь, в отдалении от гула насосов, можно было расслышать истинные голоса Муравейника. Это был гомон. Неразборчивый, слитный гул, состоящий из тысяч звуков: скрип лифтовых тросов — стрекот механических кузнечиков; гул холодильников; бормотание телевизоров; смыв воды в унитазах, подобный всплескам в подземной реке; шаги за бетонными стенами; чей-то смех, похожий на треск срывающейся шестеренки; чей-то плач, подобный предсмертным трелям. Все это, просачиваясь сквозь толщи перекрытий, вентиляционные шахты, каналы для коммуникаций, сливалось в единый, непрерывный гул жизни гигантского колониального сверхорганизма. Иногда, приложив ухо к горячей трубе подачи, можно было услышать нечто вроде шелеста — будто внутри, по трубе, катились не миллионы молекул воды, а бесчисленные песчинки-существа, переговаривающиеся на своем, нечеловеческом языке феромонов и вибраций.
Он остановился у одного из ответвлений. Труба диаметром всего с руку уходила вверх, в бетонный потолок тоннеля. Она вела в подвал Дома № 76, в узел управления теплом подъезда «В». Иван знал каждый такой рукав, каждый клапан и задвижку. Это была его картография, его «Тактильное Расписание», как он это мысленно называл. Внешние карты — с улицами, названиями, номерами домов — были для него абстракцией. Реальностью была вот эта, внутренняя, соматическая.
На трубе, чуть выше запорной задвижки, он заметил странное образование. Нечто вроде нароста, сделанного из темного, почти черного вещества, напоминающего застывшую смолу или окаменевший воск. Иван протянул руку, провел пальцем по поверхности. На ощупь оно было шершавым, как наждак, но не липким. Он присмотрелся, щурясь в тусклом свете. Нарост был испещрен мельчайшими, идеально правильными шестиугольными ячейками. Соты. Но не пчелиные. Эти ячейки были меньше, гораздо меньше, и материал был иным — нечто, напоминающее спрессованную пыль, песок, частички штукатурки, войлок.
Он осторожно отломил маленький кусочек. Вещество крошилось с сухим, костяным треском. Иван поднес его к носу. Пахло пылью, старым деревом и чем-то еще, сладковато-терпким, знакомым, но неуловимым — запахом старого миндаля, запахом цианистого дыхания. Он положил осколок в карман своей промасленной спецовки. Находка.
Вернувшись в машинный зал, он разбудил Сергея. Тот встал, потянулся, кости его хрустели, как сухие ветки.
— Ну что, спокойно? — просипел он, закуривая самокрутку с манерой уставшего от жизни жука.
— Как всегда, — ответил Иван. — На восточном стояке давление просело на пол-атмосферы. Должно быть, где-то стравливают через полотенчик. Муравьи дурачатся.
Сергей кивнул, выпуская струю едкого дыма. Его не особо удивляла эта терминология напарника. Они все здесь были мирмекологами поневоле, изучавшими муравьиную лихорадку человеческого улья изнутри.
Иван снял промасленную спецовку, повесил ее на крюк, словно сбрасывал хитиновый панцирь. Под ней была простая фланелевая рубаха. Он вышел на улицу. Рассвет только начинал размывать черноту неба, превращая ее в грязно-серый, промозглый цвет, похожий на золу. Три Муравейника стояли перед ним, темные, безжизненные громады. Лишь в нескольких окнах горели желтые точки — ночные бодрствующие особи: фуражиры-студенты, куколки-программисты, бесполезные в ночи трутни-алкоголики, страдающие бессонницей старики-скауты…
Он шел домой, вернее, в свою каморку в общежитии, что находилось в двух остановках от котельной. Его путь лежал через дворы-проходы между домами. Здесь, на земле, метафора Муравейника обретала плоть и суету. По асфальту, испещренному трещинами, похожими на высохшие русла рек, сновали рано вставшие жители. Они выгуливали собак — крупных, ленивых существ, которых муравьи держали то ли для престижа, то ли в качестве сторожевых тлей. Они несли из ночных магазинов пакеты с едой — углеводные запасы для колонии. Их движения были резкими, суетливыми, лишенными индивидуальной грации. Они почти не смотрели по сторонам, их взгляд был устремлен внутрь, в экраны, в свои проблемы, в свои ячейки-квартиры.
Комната была его раковиной. Не убежищем, а именно раковиной — твердой, неровной, наросшей вокруг мягкого, незащищенного тела, повторяющей его изгибы и шрамы. Воздух здесь был особый, густой, как бульон, настоянный на запахах его жизни: металлической пыли с униформы, дешевого мыла, сладковатого чада пайовой смолы и вечной, неистребимой сырости, просачивающейся сквозь бетонные стены.
В сумерках, зажигая настольную лампу с треснувшим зеленым абажуром, он входил сюда, и дневная скорлупа кочегара опадала. Железная кровать с прокуренным, вогнутым матрасом стояла криво, будто уставшая от его бессонных ворочаний. На подоконнике, заляпанном мушиными следами, пылился засохший стебель какого-то растения — чья-то давняя, забытая попытка оживить этот угол.
Но главным был стол. Старый, потертый, с пятнами от кружек, похожими на очертания забытых материков. Он был его архипелагом. Здесь, среди привычного хаоса одинокого мужчины — засаленных пачек чая, крошек хлеба, пузырьков с лекарствами — вызревало его второе, ночное зрение. Он вставал, и линолеум лип к босым ступням мертвой, остывшей кожей.
Каждая пядь пространства стола была застолблена, захвачена, описана. Он не был завален — он был тотально мобилизован. На нем, поверх газетной карты несуществующего района, лежали находки, выстроенные в безупречные шеренги: ржавые гайки, вымеренные по миллиметру; обломки пластмассы, рассортированные по спектру выцветания. В стеклянных баночках из-под детского питания, вымытых до скрипа, плавали в мутном спирте уловленные свидетельства: серые крошки, чешуйки краски, одинокий болтик.
И книги. Они лежали не на полке, а тут же, в самом центре этого странного порядка, истерзанные частым, яростным употреблением. Толстый справочник по теплотехнике был раскрыт на таблицах гидравлических расчетов, но на полях, в паутине формул, уже прорастали иные, биологические схемы — чьей-то рукой были тщательно выведены шестиугольные соты, оплетающие чертежи узлов и задвижек.
Рядом, вплотную к формулам, лежали «Жизнь животных» Брема и энтомологический атлас. Брем был раскрыт на разделе о муравьях, и абзац о трофаллаксисе — обмене пищей — был подчеркнут с такой силой, что карандаш продавил бумагу. На полях атласа, рядом с увеличенными до чудовищных размеров жвалами муравья-солдата, мелким, бисерным почерком, похожим на следы копошащихся насекомых, было выведено: «Сергей? Костоглотов?».
Он не читал эти книги. Он сталкивал их лбами. Его палец, шершавый от окалины, задерживался на изображении личинки, потом скользил к схеме теплового узла, и в его глазах, налитых усталостью, зажигался тот же ровный, жесткий свет, что и в смотровом окошке топки — свет уверенности. Он сверял. Сопоставлял. И в этом сопоставлении рождалась не мания, а новая, единственно возможная для него реальность
Иван положил находку с трубы на стол, смахнув на пол несколько болтиков. Он открыл атлас на разделе, посвященном муравьям. Lasius niger. Formica rufa. Myrmica rubra. Он сравнивал изображения муравьиных яиц, личинок, куколок в своих шелковых коконах с тем, что видел каждый день. Сходство было пугающим, почти откровением. Люди в колясках — белые, беспомощные личинки. Подростки, закутанные в капюшоны — куколки в стадии метаморфоза. Взрослые, спешащие на работу — рабочие особи-фуражиры. Охранники, консьержи — солдаты с мощными жвалами. А те, кто жил на верхних этажах, в просторных квартирах с панорамными окнами… Матка? Нет, с матками было все сложнее. Матка в муравейнике одна, царица. Здесь же их были тысячи. Каждая квартира — свой мини-муравейник, своя капсула с собственной репродуктивной парой внутри большого конгломерата.
Он взял со стола тот самый черный осколок. Рассмотрел его при свете настольной лампы с треснувшим абажуром. Да, ячейки. Почти идеальные шестигранники. Он провел эксперимент. Капнул на него водой. Вода не впиталась, а скатилась, словно с жировой пленки. Он поднес зажигалку. Вещество не горело открытым пламенем, а лишь тлело, испуская тот самый сладковато-терпкий, миндальный запах. Запах старой мебели, пыльных ковров, человеческого пота и цианида.
На следующую смену он отправился с мощным увеличительным стеклом, с лупой полевого исследователя. Обход тоннеля стал для него теперь не просто рутиной, а научной экспедицией. Он искал новые наросты. И находил. Они были повсюду. Небольшие, неприметные. В местах соединения труб, у фланцев, в нишах, где сходились несколько коммуникаций. Эти «соты» появлялись в точках схождения энергий Муравейника. Иногда они были пусты, иногда в ячейках, словно в коллекционных витринах, застревали мелкие частички: обрывок синтетической нитки, седой человеческий волос, мертвая мушка, чешуйка от краски.
Как-то раз, проверяя давление в системе обратки, он обнаружил не просто нарост, а целую архитектурную конструкцию. От основной трубы отходил тонкий патрубок, ведущий к резервному клапану. И вот на этом патрубке, словно гнездо осы, свисала сложная пористая структура размером с кулак. Она состояла из нескольких ярусов тех же самых шестигранных ячеек, но разного размера. В самых крупных, нижних, что-то лежало. Иван, превозмогая странное, глубинное отвращение, поддел конструкцию монтажным ножом. Она отвалилась и упала на бетонный пол с сухим, костяным щелчком, рассыпавшись на несколько частей.
Он поднял основную часть. В больших ячейках лежали предметы. Не природные, а рукотворные. Пустая гильза от патрона калибра 5.45. Ржавая, почти стертая монета достоинством в одну копейку. Обломок алюминиевой расчески. И… стеклянный глаз. Настоящий, человеческий, с синей эмалевой радужкой и черным, бездонным зрачком. Он лежал в ячейке, словно драгоценное яйцо в инкубаторе, и смотрел в сырой бетонный потолок.
Иван почувствовал холодный комок в желудке. Его разум, казалось, прояснился. Муравейник не просто существовал. Он… коллекционировал. Он вбирал в себя частички мира, который обслуживал, и складировал их в этих странных ульях, растущих на его кровеносной системе.
Он показал находки Сергею. Тот покрутил в руках стеклянный глаз, плюнул и отдал обратно.
— Хлам. Люди всякое дерьмо в трубы смывают. А это… наросты. Солевые отложения, Иваныч. Химия, блин. Тебе с твоей водоподготовкой должно быть понятно.
Но Иван знал, что это не солевые отложения. Химводоочистка стояла на замке, и вода, проходящая через систему, была мягкой, как слеза. Химия здесь была иной.
Феномен требовал системного изучения. Иван завел толстую тетрадь в клетку, которую окрестил «Журналом Наблюдений». Он скрупулезно заносил координаты наростов: «*Стояк 14-В, отметка -3.50, у тройника. Нарост биконической формы, диаметр 8 см. В ячейках: 3 рыбьих чешуи, обрывок газеты с датой 11.03.1998, шарик от подшипника.»
Или: «Магистраль обратки, дом 75, задвижка № 45. Плоский нарост на фланце. Обнаружены: шпулька от швейной машинки, зубной протез (1 зуб), катод от старой батарейки.»
Коллекция росла. Его комната ещё больше стала напоминать кабинет алхимика или сумасшедшего энтомолога. На полках, рядом с разнообразными справочниками, стояли баночки с находками, залитые спиртом. Он классифицировал их по типу, по материалу, по месту обнаружения. Он пытался найти закономерность, тайный шифр. Почему здесь — только органические остатки (волосы, ногти), а там — исключительно металлические предметы? Почему некоторые наросты были теплыми на ощупь, даже когда труба остывала, а другие оставались холодными, как могильные плиты?
Вскоре он начал замечать изменения и в поведении системы. Стрелки манометров начинали подрагивать не в такт работе насосов, выписывая странные синусоиды. В трубах, особенно в предрассветные часы, когда Муравейник затихал, слышались не просто шепоты, а отчетливые, ритмичные постукивания. Туки-тук-тук. Пауза. Туки-тук. Будто кто-то подавал сигналы. Морзянку какого-то нечеловеческого, коллективного языка.
Однажды ночью произошло событие, которое перевернуло все его представления. Сработала аварийная сигнализация на фильтрах химводоочистки. Давление упало критически. Это означало засор. Сергей был в отгуле, Иван остался один. Взяв аварийный фонарь и лом, он спустился в самое сердце водоочистки — в помещение с батареей больших фильтров, наполненных ионообменной смолой.
Первый же фильтр был забит насмерть. Но не смолой, не песком. Его входное отверстие было плотно закупорено тем самым пористым веществом. Оно проросло внутрь, заполнило собой весь корпус, спрессовалось в монолитный черный керн. Иван ударил по нему ломом. Монолит не поддался, лишь звонко отозвавшись. Он светил фонарем в технологическое окошко. Внутри, в толще черного вещества, что-то блестело. Он присмотрелся, вглядываясь в глубину.
Это были не отдельные предметы, а целый узор. Сложный, переливающийся орнамент, выложенный из тысяч мелких блестящих объектов. Пуговицы. Заклепки от джинсов. Колесики от зажигалок. Металлические крышечки от пивных бутылок. Стеклянные бусины. Все это было уложено с ювелирной, нечеловеческой точностью, создавая гигантский, сложный мандал, скрытый в недрах системы жизнеобеспечения Муравейника.
Иван отступил. Его охватил не страх, а нечто иное — благоговейный, леденящий душу восторг перед открывшейся бездной. Он понял, что имеет дело не с хаотичным процессом, а с проявлением высшего, коллективного разума. Муравейник был не просто скоплением особей. Он был единым организмом, сверхсуществом, и этот организм начал… творить. Используя отходы жизнедеятельности своих обитателей, он строил внутри себя некие сакральные структуры, значение которых было недоступно пониманию отдельной «непосвящённой» особи.
Он не стал разрушать эту конструкцию. Он, словно жрец, уберегший святыню, переключил фильтр на байпас, запустил резервную линию и ушел. С того дня его работа изменилась. Он был уже не просто кочегаром, обслуживающим механизм. Он был смотрителем.
Он стал приносить «дары». Маленькие, блестящие безделушки: винтики, гаечки, цветные стеклышки, блестки. Он оставлял их у оснований самых крупных наростов. На следующей смене безделушки исчезали. А как же ещё… Их вбирала в себя плоть Муравейника.
Как-то раз, проверяя один из удаленных, полузаброшенных тоннелей, он наткнулся на нечто грандиозное. Тоннель этот вел к центральному тепловому пункту, но был давно не нужен. И вот, в его конце, где сходились десятки труб в великом сплетении, стена была полностью покрыта сотом. На ней громоздилась целая фреска, барельеф из черного пористого материала, занимавший всю поверхность от пола до потолка. Угадывались очертания, формы. Что-то, напоминающее гигантскую крылатую фигуру, что-то, похожее на дерево с металлическими листьями из ложек и вилок, и в центре — огромное, стилизованное Всевидящее Око, зрачок которого был выложен из темно-синих стеклянных шариков, вероятно, от детских игрушек.
Иван стоял перед этим изваянием, и по его спине бежали ледяные мурашки. Это было искусство. Чужое, непонятное, пугающее в своей инопланетной эстетике, но несомненно — искусство. Муравейник обретал не просто сознание, а эстетическое чувство, потребность в прекрасном, пусть и в столь ужасающей форме.
Вернувшись в машинный зал, он застал Сергея за разговором с начальством. Приехал главный инженер Теплосетей, суетливый человек в очках, по фамилии Костоглотов.
— Иванов, — набросился он на Ивана. — Что у тебя тут с параметрами? По дому 76 приходят жалобы. То жарко, то холодно. Давление скачет. Ты систему проверял?
— Система в порядке, — спокойно ответил Иван, глядя куда-то сквозь него. — Просто дом дышит. Растет.
— Что? — Костоглотов смерил его взглядом, полным подозрения и брезгливости.
— Дом живой, — сказал Иван, уже не думая о последствиях. — Он развивается. Меняется. Он требует другого, гибкого режима.
Костоглотов помолчал, переваривая эту ересь.
— Ты, брат, в консерватории не ошибся? — процедил он наконец. — Котельная тебе дана, чтобы ты обеспечивал стабильные параметры. 90/70. Давление 4 атмосферы. Все, что выходит за рамки — авария. Понял? Завтра приедет комиссия. Чтобы все было чисто, исправно и по инструкции. Выбрось из головы эту муть.
После их ухода Сергей покачал головой, смотря на Ивана с жалостью.
— Ты чего ему про рост рассказываешь? Съездят тебя на губу. Они тебя в психушку определят, а котельную на автомат переведут. И все твои муравьиные домики выскребут до блеска.
Иван понимал, что Сергей прав. Но он не мог остановиться. Ночью, когда комиссия должна была приехать только утром, он спустился в тоннель. Он шел к той фреске, к тому черному собору. Он нес с собой свой самый ценный дар — старый армейский жетон, на котором была выбита его фамилия и группа крови. Частичку самого себя.
Фреска изменилась. Она стала больше, сложнее, детальнее. Центральная фигура теперь была более отчетливой. Она напоминала человека, но с множеством рук, и каждая рука была сделана из разных предметов: из ключей, из ножниц, из зубных щеток, из компьютерных деталей. Иван протянул руку, чтобы положить жетон в основание фигуры.
И в этот момент он почувствовал вибрацию. Но на этот раз это была не вибрация насоса. Она шла от самой стены. От фрески. Пористый материал шевелился. Он дышал. И из тысяч мелких ячеек на его поверхности стали появляться… муравьи. Настоящие, рыжие домашние муравьи. Они разбегались и текли, как единая, разумная жидкость. Они окружили его жетон, подхватили его своими челюстями и понесли внутрь конструкции. Через несколько секунд жетон исчез в толще черного вещества.
Иван замер, потрясенный. Он смотрел, как муравьи, выполнив свою работу, так же организованно скрылись в порах. И тогда пазл сложился окончательно. Наросты, которые он систематически находил, — это не просто отложения. «Солевые отложения», какже! Это интерфейс. Посредник между миром людей и коллективным разумом Муравейника. И настоящие муравьи были его рабочими клетками, его нервными окончаниями. Они строили эти структуры по воле большого «Ума».
Он дотронулся до фрески. Поверхность была теплой, живой, пульсирующей. И тогда он услышал Голос. Не ушами, а чем-то иным, внутри себя. Ивана настигло чистое значение, вложенное прямо в разум.
«Смох~тх-ритх~ель…»
В голове Ивана мгновенно, инородно, сформировался цельный образ человека у котла, у сердца системы.
«Ты принес себя. Мы приняли» - эту фразу на удивление он понял совершенно отчётливо.
Иван не испугался. Наоборот, его наполнило странное, холодное спокойствие. Он был понят. Он был признан.
«Система будет меняться. Ты поможешь».
Мужчина кивнул, будто это было нужно. Диалог был установлен.
Утром приехала комиссия. Костоглотов, два инженера, человек в строгом костюме. Они ходили по котельной, щупали, проверяли приборы. Иван молча сопровождал их.
— Все в норме, — доложил один из инженеров. — Параметры стабильные. Никаких скачков.
— А вчерашние жалобы? — не унимался Костоглотов.
— Возможно, сбой в диспетчерской. Или абоненты драматизируют.
Они спустились в тоннель. Шли по тому самому маршруту. Иван с замиранием сердца вел их к месту, где была фреска. Но когда они подошли, он увидел лишь голую, слегка запыленную бетонную стену. Никаких наростов. Никаких следов. Муравейник умел прятаться.
Костоглотов что-то пробурчал, разочарованный.
— Ладно, Иванов. Смотри у меня. Малейший сбой — уволю.
Они уехали. Сергей вытер пот со лба.
— Пронесло. А я уж думал, твои художества найдут. Слушай, а куда они делись-то?
Иван ничего не ответил. Он подошел к тому месту, где еще вчера был шедевр чужого сознания. Он провел рукой по холодному, мертвому бетону. Казалось, здесь никогда и не было ничего интересного. Однако в кармане его спецовки лежал маленький, черный осколок сот, его первый трофей. Он вынул его. Осколок был теплым, почти горячим, и мерно пульсировал в такт ударам его сердца.
Он вышел на улицу. Был промозглый вечер. Окна в Муравейниках зажигались одно за другим, желтые, теплые точки-фасетки сложного глаза. Где-то включали свет, где-то готовили ужин, где-то ссорились, где-то любили. Они, эти тысячи слепых особей, не подозревали, что живут внутри единого, дышащего, мыслящего существа.
Иван посмотрел на свои руки. Руки кочегара. Человека, который когда-то думал, что просто поддерживает огонь.
Он вернулся в котельную. Подошел к топке. Открыл смотровое окошко. Багровое пламя плясало за кварцем. Оно было похоже на тысячи дрыгающихся муравьиных брюшек, на единый, пульсирующий разум. Он захлопнул окошко.
И первый, властный шорох пепла в золе возвестил о начале новой смены.