Сон Шэньнуна в промасленной телогрейке - Jaaj.Club
Опрос
Как ты думаешь, что такое «Оно» в начале истории?



События

20.01.2026 19:11
***

Начислены роялти с продаж книг за 2025 год.

Jaaj.Club продолжает развивать партнёрскую ритейл сеть и своё присутствие на книжном рынке.

Спасибо авторами за ваше доверие к нам! 

***
18.01.2026 07:53
***

16 января завершился один из самых масштабных конкурсов фантастических рассказов 2025 года. Sci-fi победитель определён!

Гравитационный сад


Я поздравляю всех участников и читателей с этим грандиозным событием. Конкурс получился по-настоящему фантастическим, очень мощным и разнообразным.


Всем участникам турнира выданы памятные sc-fi значки.


***

Комментарии

В таком случае, пожалуй, нам стоит прекратить эту дискуссию. Она уже вышла за рамки конструктивного разбора текста и, судя по всему, не приносит ни вам, ни мне ничего, кроме взаимного раздражения. Я высказал свои аргументы, учёл ваши. У каждого есть право на резкое неприятие, и я уважаю ваше. Считаю, что на этой мысли нам стоит поставить точку.

Всего доброго.
24.01.2026 Arliryh
Товарисч, я понимаю, что у вас бомбануло от обычного мнения из интернета - не жалко мебель менять в очередной раз? Но это смешно.

Во-первых, "перебросить мосты" разговорное выражение, а не метафора, а укоренился в литературе фразеологизм "навести мосты" - словарь что ли открыли бы, прежде чем доставать пламенеющий меч правосудия.

Во-вторых, метафора в целом не работает - неправильно употреблен фразеологизм: мосты или связывают с другими или нет. То есть, вы неправильно его употребили семантически. Само выражение используется в ином смысле: то есть означает наладить контакт СЕЙЧАС - моста еще нет, короче.

"Вот затем, чтобы перебросить мост от меня ко мне, чтобы попытаться обрести такую же внешнюю уверенность и свободу, как и внутреннюю, я и предпринял эти письма самому себе".

И семантически правильно будет "наведенные мосты".

Да, язык живой, но не в вашем исполнении - иначе по десять ошибок в каждом абзаце не было.

Рекомендую вам самому сфокусировать взгляд, дабы формулировать мысли конкретно. Читали Канта? Я вот знаю что такое его императивы. Почему он не допускал абстракций, а говорил по существу?

И рекомендую задуматься, что вы объясняете свою философию мне сейчас, а не объяснили в тексте.


лагодарю за продолжение. Ваш анализ, при всей его своеобразной методике, заставляет взглянуть на собственный текст под неожиданным, почти тактильным углом — будто кто-то проверяет кружево на прочность арматурным прутом. Что ж, это ценный опыт.
Вы правы в главном: абстракции опасны. Они, как и всякая условность, требуют негласного договора с читателем. Вы этот договор разорвали с первой же фразы, потребовав от каждого образа отчетливости чертежа и инженерной точности. Когда я говорю о «пограничье внутри черепа», я, конечно, не подразумеваю буквального гражданина, наблюдающего за своими пятками из глазниц. Речь об ощущении когнитивной ловушки — но ваш буквализм, разбивающий эту условность вдребезги, по-своему прекрасен как перформанс. Вы демонстрируете ровно то, о чем говорите: абстракцию можно трактовать как угодно, доводя до абсурда. Ваша трактовка и есть мое самое страшное авторское наказание — и я почти благодарен за эту наглядную иллюстрацию.
Что касается мостов, которые «перебрасывают» — здесь вы вступаете в спор не со мной, а с самой плотью языка. «Перебросить мост» — это не инструкция для понтонеров, а укоренившаяся метафора, которую вольно или невольно использовали многие. Настаивая на «наведении», вы, простите, занимаетесь не критикой, а гиперкоррекцией, выдавая своё личное языковое чутьё за абсолютную норму. Язык жив не директивами, а именно такими «неправильными» сцеплениями слов, которые рождают образ, а не техническую спецификацию.
P.S: Вы: «Мосты строят или наводят». Яркая цитата в защиту: «Остался один, и был вынужден перебрасывать мосты к самому себе» (Набоков, «Дар»). «Между нами переброшен хлипкий мостик» (Пастернак). Язык — живая система. «Перебросить мост» — устоявшаяся метафора для установления связи, а не руководство по инженерии. Ваше замечание ценно для технического перевода, но не для художественной критики.
«Человек… ощущает себя песчинкой».
Вы: «Человек как вид — это человечество». Философская традиция: здесь говорится о человеке как о родовом понятии, о единичном сознании, столкнувшемся с универсумом. Это общефилософская, а не демографическая категория. Точность образа — в передаче чувства, а не в статистике.
«Где свет далёких звёзд долетает».
Вы: «Свет летит ОТКУДА-ТО, а не ГДЕ». Фраза «в просторах, где свет долетает» подразумевает «в такие просторы, в которые свет (только) долетает». Это компрессия образа. Если развернуть каждую метафору до состояния физического учебника, художественная литература перестанет существовать. Вы настаиваете на примате буквального, технического и конкретного значения слова над его образным, переносным и метафорическим потенциалом. Это легитимная позиция, но она находится по ту сторону того поля, где происходит игра, называемая «художественная проза».
Если разворачивать каждую подобную конструкцию в идеально выверенное с логической и грамматической точки зрения предложение, мы получим отчёт, но рискуем потерять то самое «ощущение», ради которого, собственно, и пишется такой текст.
Ваш главный упрёк, как я его понимаю, в том, что за этим слоем образов — пустота. И здесь мы подходим к главному водоразделу: для вас эти образы — ширма, для меня — и есть плоть текста, его способ существования. Вы ищете чёткий философский тезис, историю или психологический портрет там, где я пытался создать плотную атмосферу определённого состояния сознания. Наше взаимонепонимание фундаментально и, кажется, непреодолимо. Вы читаете так, как будто разбираете механизм, и, не найдя в нём привычных шестерёнок с винтиками, объявляете его «пшиком». Я же рассчитывал на иной режим восприятия — не сборку, а погружение.
А насчёт новых глаз… Приношу искренние соболезнования вашим павшим оптическим органам. Как автор, я, увы, не состою в медицинско-офтальмологической гильдии и не могу компенсировать ущерб, нанесённый чтением. Могу лишь робко предположить, что иногда для спасения зрения полезно слегка расфокусировать его, позволяя словам переливаться смы
24.01.2026 Arliryh
Уважаемый рецензент,
Благодарю вас за столь подробный и пристрастный разбор моего текста. Столь пристальное внимание, пусть и выраженное в жесткой форме, — уже показатель того, что рассказ не оставил вас равнодушным.
Ваши замечания по структуре, стилю и балансу «показа» и «рассказа» я принимаю к сведению как профессиональную критику технических аспектов. Это полезные ориентиры для дальнейшей работы.
Что касается философского контекста, субъективных трактовок и эмоциональной оценки текста как «хлама» — здесь, как водится, наши мнения радикально расходятся. Литература — искусство диалога, и каждый читатель волен находить в нем свои смыслы, в том числе и негативные.
Еще раз спасибо за потраченное время и труд.
24.01.2026 Arliryh
“Одиночество — это не отсутствие других.” – кого? Одиночеств? Людей?
“Это пограничье, где ты отчётливо видишь себя запертым внутри собственного черепа.” – Отличный пример авторского словоблудия, пафоса ради пафоса. Какой красивый образ: ты стоишь на черте и видишь черепушку, из глазниц которой, видимо, торчат твои ноги. Абстракции тем опасны, что их можно трактовать как угодно, и опровергнуть эти трактовки будет невозможно.
“а все мосты, переброшенные к другим людям” – Перебрасывают лестницы – размеры и конструкция позволяют. Хотелось бы посмотреть, как перебрасывают мосты, даже маленькие. Мосты строят или наводят, даже понтонные. И семантически правильно будет сказать: наведенные мосты.
“зыбкие висячие конструкции” – Какие такие конструкции имеет ввиду автор? Конструкцию двигателя? Он не может быть зыбким. Грамматическую конструкцию? Возможно, но тогда теряется смысл фразы окончательно.
“человек с незапамятных времён ощущает себя песчинкой.” – Точность очень важна в литературе. Человек как вид – это человечество. Нас все-таки много, и рассуждать об одном абстрактном человеке, который живет, согласно контексту, тысячи лет, не очень умно.
“безбрежных просторах космоса, где свет далёких звёзд долетает.” – свет летит ОТКУДА-ТО, а не ГДЕ.
Обилие ничего не значащих, кричащих образов выступают яркой ширмой, скрывающую космическую пустоту рассказа. Вместо философской мысли, истории, персонажей, мы получили громкий пшик.
Богатый словарный запас не поможет, если автор не умеет им пользоваться и не понимает принципы работы художественной литературы.
Кстати, автор должен мне новые глаза. Оставшиеся выпали после чтения его опуса.

Сон Шэньнуна в промасленной телогрейке

26.11.2025 Рубрика: Сказки
Автор: Arliryh
Книга: 
212 2 1 2 6001
Что, если твоя единственная надежда на лучшую жизнь заговорит с тобой дрожащим голоском из миски с тофу? Для дяди Ли, старого мастера из захолустного поселка «Заречный», это не фантазия. Его тофу не только говорит — он видит тайны соседей, предсказывает погоду и тоскует о свободе. В одночасье лачуга Ли превращается в место паломничества, а сам он — из нищего ремесленника в местную знаменитость. Но у чуда всегда находятся хозяева. За бездушным чиновником, желающим «поставить чудо на службу народу», следует загадочный специалист из Пекина с контрактом на миллионы...
Сон Шэньнуна в промасленной телогрейке
фото: arliryh
В тот день, когда дядюшка Ли обнаружил, что его тофу обрёл дар речи, небо над городским посёлком «Заречный» висело низко и грязно, словно пропитанная мазутом подстилка для какого-нибудь нелюбимого вола. Оно не предвещало ни солнца, ни дождя — лишь унылый, давящий свет, в котором тонули крыши, ржавые трубы и последние надежды. Воздух, густой бульон из угольной пыли и выхлопных газов, застревал в горле, приправленный сладковато-кислым духом тухлой дренажной канавы, в которой ворочались какие-то жирные, ленивые карпы, приученные питаться отбросами.

Сам посёлок цеплялся за склоны холмов, как упрямый лишайник, выросший на шрамах от вырубленного леса. Улицы его были не прямыми проспектами, а лабиринтом, начертанным стихийно: здесь бетонная плита, там — утрамбованная веками земля, тут — внезапный овраг, через который перекинуты доски, скрипящие под ногами, словно кости старика. Дома лепились друг к другу, кривые, разноцветные, будто собранные из лоскутного одеяла: розовый кафель мирно уживался с синей жестью, а резные деревянные ставни соседствовали с ржавыми жалюзи, сколоченными из консервных банок от ананасов, что считались здесь деликатесом к Новому году. По утрам посёлок просыпался под симфонию кашля, плеска воды из колонок, рёва мопедов и криков разносчиков, чьи голоса, отработанные до автоматизма, выкрикивали одни и те же фразы, как мантры: «Свежая бао-цзы!», «Чесночные стебли!», «Ремонт обуви!». К полудню запахи смешивались в один густой коктейль: жареного чеснока, бензина, человеческого пота и вездесущей пыли, которая проникала повсюду — под ногти, в складки одежды, в самые потаённые мысли.

Стояла та самая пора, когда кажется, будто сам Шэньнун, прародитель земледелия и травоведения, махнул на всё рукой и, сменив серп на паяльную лампу, принялся выжигать ржавчину с подводов мироздания.

Дядюшка Ли, чьё лицо напоминало высохшую речную глину, испещрённую трещинами-руслами давно ушедших дождей, был худым и жилистым, будто весь его вековой сок ушёл в упрямые, торчащие ключицы и в узловатые, вечно сжатые в кулак кисти. Он имел привычку, разговаривая, потирать большой палец об указательный, будто перебирая невидимое зерно, — многовековой жест его предков-земледельцев. Он носил промасленную телогрейку, на которой застыли брызги соевого молока и ржавые подтёки, а его стоптанные тапочки, казалось, сами по себе знали дорогу от станка до койки.

Он помнил и другие времена. В детстве, в деревне у деда, он бегал по полям, где воздух дрожал от зноя и стрекотуньи кузнечиков, а земля пахла не мазутом, а влажным перегноем и цветущим гречишным мёдом. Сам он был тогда тонким, как тростниковый побег, а волосы его были чёрными и густыми. Теперь же его тщедушная фигурка ссутулилась, волосы изредка пробивались сединой сквозь плешь, а руки, вечно в царапинах и ссадинах, были похожи на корявые корни маньчжурского ореха. Дед, такой же иссохший, как старый корень, учил его, напевая под нос старинное четверостишие:

«Боб упал в сырую землю,
Шепчет с небом наравне.
Кто утром силу в нём разбудит,
Тот и вечер съест во сне».

«Земля — живая. Она дышит. Боб — это сгусток её силы, сон, который ты должен разбудить», — растолковывал он, попыхивая трубкой, набитой дешёвым табаком. Они молились Шэньнуну перед посадкой, а осенью благодарили его за урожай, оставляя на краю поля горсть самых лучших бобов, и мальчику Ли казалось, что по ночам он слышит, как божественный старик с головой быка и телом человека неслышно ступает по тропинке, проверяя свои владения. Те ритуалы казались ему тогда такими же естественными, как дыхание. Теперь же о Шэньнуне вспоминали разве что туристы, покупающие дешёвые амулеты на привокзальном лотке, а земля под ногами в «Заречном» была отравлена, и бобы для тофу приходилось закупать оптом, дешёвые, генномодифицированные, из далёкой провинции Хэйлунцзян, и приходили они в грязных мешках с этикеткой, на которой улыбался карикатурный весёлый фермер.

Помимо тофу, Ли подрабатывал, чиня электроприборы — чайники, вентиляторы, старые приёмники. Это было неблагодарное ремесло, ибо вещи в «Заречном» ломались быстрее, чем их успевали чинить, а платили за починку гроши. Его дочь, А-Лан, вышла замуж и уехала в Шэньчжэнь, откуда присылала редкие открытки с небоскрёбами и однотипные сообщения: «Папа, ты как? Держись. Целую». Сын погиб на стройке ещё в девяностых, и эта боль давно затянулась рубцом, который ныло в непогоду, как старая рана.

Он возился у своего станка — чудовищной сварной конструкции из ржавых труб, автомобильного мотора и старой бензопилы «Дружба». Агрегат, с грохотом, достойным падения династии, перемалывал в пене и пыли жёлтые, как выцветший императорский шёлк, соевые бобы. Дядя Ли двигался в привычном, доведённом до автоматизма ритме: засыпал бобы, подливал воду из ржавого бака, ловил момент, когда молоко нужно отделить от жмыха. Всё это он проделывал с сосредоточенностью алхимика, хотя на выходе получалась не философская ртуть, а всего лишь белые квадраты тофу — пища для таких же, как он. Миска риса, чашка зелёного чая и кусок этого безликого творога — вот и весь его ужин вот уже под сорок лет. Иногда, по большим праздникам, он позволял себе маринованный редис или ложку острого соуса «Лаоганьма», но это было редкой роскошью, как поездка в уездный центр.

Эти годы пролетели как один долгий, пыльный день. Он приехал в «Заречный» молодым, после того как его родную деревню снесли под строительство водохранилища. Помнил, как плакала мать, прощаясь с глинобитной печью, у которой она протопила всю свою жизнь, а он, юный и глупый, тогда думал только о том, что в городе его ждут новые возможности. Помнил первый поцелуй с местной девушкой А-Сяо под огромным старым баньяном, чьи воздушные корни свисали, словно седые волосы мудреца; тот баньян спилили пять лет назад, чтобы расширить дорогу для грузовиков, и на его месте теперь стоял киоск с сигаретами и SIM-картами. Помнил, как хоронил отца, а потом и жену, умершую от болезни, на лечение которой не хватило денег, и как потом ночами лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как что-то внутри него затвердевает, как тот самый тофу под прессом. Жизнь в «Заречном» была подобна его станку — монотонной, шумной и неизбежной. Но в этой монотонии была своя, горькая правда, своя, выстраданная устойчивость.

Он потянулся к алюминиевой форме с не успевшим застыть тофу, чтобы перенести её под пресс. Его пальцы, шершавые и узловатые, как корни старой сосны, уже сомкнулись на краях формы, как вдруг он услышал. Не грохот мотора, не скрип двери. Тонкий, едва различимый писк, будто детёныш мышиный под сапог попал.

Дядюшка Ли замер. Подумал — показалось. Слух уже не тот, заводской гул стоит в ушах постоянно. Схватил форму, ощутив привычную, уютную тяжесть. И тут писк повторился, обрёл членораздельность. Звук шёл не извне, а изнутри, из самой белой, трепещущей плоти творога.

— Хозяин-а-а… — проскрипел тофу дрожащим, влажным голоском, будто кто-то тёр кусок мокрого пенопласта о стекло. — Не жми, родной, не жми. Я ведь ещё сыроват, не упёрся. Расплывусь я, как река в половодье, — и концы мои с концами не сойдутся.

Рука дяди Ли задрожала и отшатнулась, будто от прикосновения к раскалённому углю. Он не то чтобы испугался. Страх — это для внезапных проверок из санэпидстанции или для новостей о подорожании бобов. Это было нечто иное. Глубокое, звериное недоумение, шевеление у основания черепа, будто сама реальность дала трещину, и из неё на свет божий выползло нечто невозможное. Он всю жизнь, все шестьдесят с лишним лет, делал тофу. Его отец делал тофу. Все его бесчисленные предки Ли делали тофу. И вряд ли хоть с кем-то из них оно говорило. Разве что предок-повар императора слышал, как ворчит лапша в котле, но то была привилегия двора, а не убогой лачуги на краю посёлка.

Он поставил форму на место и уставился на белоснежную, трепещущую массу, в которой уже видел не будущий завтрак, а неразгаданную тайну. В памяти всплыл образ из детства: дед рассказывал ему сказку про Духа Риса, старика с длинной белой бородой, который являлся голодным пахарям и указывал, где найти пропитание. «Всё в этом мире имеет душу, внук, — говорил старик. — И у горшка, и у метлы, и у зернышка. Просто они говорят на языке, который мы разучились слышать». Мальчик Ли тогда верил каждому слову, он подолгу сидел у глиняного кувшина, прислушиваясь, не прошепчет ли тот ему что-нибудь о дожде или о том, куда делась заветная монетка.

— Э-Это… ты? — хрипло спросил он, и голос его звучал чужим, простуженным.

— А кто ж ещё-то? — отозвался тофу, и его голосок стал чуть громче, обрёл странную, вибрирующую бархатистость, словно старый граммофон настраивался на нужную пластинку. — Я, я… Лежу тут, думаю, живу. Хотя житуха моя, прямо скажем, висит на волоске да на ниточке. На твоей ладони, хозяин, и на твоей совести. Тошно мне, ох как тошно. Будто меня не из бобов слепили, а из утреннего тумана над выгребной ямой.

Дядюшка Ли молча достал из-за пачки сигарет замусоленную красную пачку «Хунцзиньлун», прикурил. Выдохнул едкий дым прямо на тофу, но тот не закашлялся, лишь чуть сморщился, будто от сквозняка. Мысли путались, натыкаясь на глухую стену непонимания. Говорящий тофу. Это либо благословение небес, либо цирроз печени, подступающий к мозгу. Третьего, как учила его Ба Лаоши, пока ходила по земле, не дано. Он вспомнил, как однажды видел в городе шоу с дрессированными хомяками, но это было иносказание и подчинение, а здесь… здесь из самой материи бытия проступал голос.

Ли курил и курил. Но совсем не вкуривал.

— Что ты такое? — наконец выдавил он.

— А я и сам не пойму, — задумчиво пробормотал тофу, и его масса чуть колыхнулась, словно холодец в миске. — Вроде как тофу и есть, сын бобовый, с кальцием, для крепости. А вроде… душа внутри завелась. От твоих рук, что ли, от этой тряски-грохоту, от водицы из скважины, в которой, между прочим, свинца намешано — хоть шаром покати… А может, от капли пота твоего, что с прошлого вторника во мне плавает. Или… или это старик Шэньнун надо мной подшутил. Устал он от своих божественных дел, смотрит с небес — а тут мужик один, Ли, тофу делает, день за днём, год за годом. И решил он вдохнуть в одну из твоих творожных творей искру… не жизни даже, а так, вопрошания. Чтобы не скучно было. Проснулся я, вижу — Мир. И не рад ведь! Знал бы себе спал, как миленький… А теперь лежу, трясусь, думаю: а ну как на сковородку? А ну как в суп? Ой, не любо мне, хозяин, не любо!

Дядюшка Ли затушил окурок о свою промасленную телогрейку. Коммерческая жилка, дремавшая в нём под слоем усталости и фатализма, дрогнула и шевельнулась. Он вспомнил, как в молодости мечтал открыть свой магазинчик, не лачугу, а настоящее заведение с витриной и вывеской, где пахло бы свежей соей и кунжутным маслом, а не нищетой. Мечта давно истлела, как старые фотографии в альбоме, который он боялся открывать. Но теперь… Теперь этот дрожащий комок белка мог стать тем самым семенем, из которого прорастёт новая жизнь.

— Значит… ты особенный? — с надеждой, скрытой под маской равнодушия, спросил он.

— Я-то? — тофу будто фыркнул, и по его поверхности прошла рябь, словно по воде от брошенного камешка. — Да я единственный такой на всём белом свете! Я, к примеру, воздух сей чувствую — дышать им всё равно что сажу глотать. А мысли твои… эх, хозяин, всё у тебя про деньги да про хребет, что ноет. А я… я кушать себя не дам. Не-ет. Меня, брат, не оберёшь, как липку. Я не простой, я думный! Я и про погоду могу, и про то, у кого совесть не чиста. Что хочешь рассказать могу!

С этого всё и началось.

Новость о говорящем тофу, который к тому же, как выяснилось, мог предсказывать погоду («Завтра, хозяин, ветер с севера, мусор с помойки прямо во двор понесёт, припасай веник»), давать по-настоящему дельные советы и слегка подрагивал в такт «Великому походу Красной армии» по замыленному транзисторному приёмнику, разнеслась по посёлку быстрее, чем слух о раздаче бесплатного растительного масла.

Сначала приходили соседи, осторожные, с опаской. Приносили кто пирожок, кто бутылку дешёвого байцзю — не то как подношение, не то как плату за сеанс. Лачуга дяди Ли превратилась в место паломничества. Скрип двери не умолкал с утра до вечера. Внутри пахло теперь не только соей и машинным маслом, но и потом толпы, дешёвыми духами и жареными каштанами, которые люди грызли, ожидая своей очереди.

Старая Ван, торговавшая по утрам паровыми булочками, принесла кусок своего теста.

— Спроси у своего умника, — сказала она, тыча дрожащим пальцем в желеобразную массу, — почему у меня баоцзы последнюю неделю пахнут керосином?

Тофу, которого дядюшка Ли к тому времени с почестями пересадил в фарфоровую пиалу с драконами и поставил на табуретку, как буддийскую святыню, молчал секунду, а потом изрёк своим новым, бархатисто-скрипучим голосом:

— Матушка Ван, не тесто твоё виновато, а водица, коей его месишь. Водопроводная труба на участке от колонки до вашего дома имеет трещину длиной тридцать семь сантиметров. Ровнехонько. В почве протекает техническое масло из гаража соседа Цзяна. Рекомендую бурить скважину. Или соседа упросить, чтоб починил. А то он у тебя не только масло льёт, но и капусту с огорода ворует по ночам, старый греховодник. Три кочана с прошлой пятницы на его щах плавают.

Сосед Цзян, как раз стоявший в толпе, услышав это, побледнел, как свежий тофу, и срочно пошёл на попятную, бормоча что-то о внезапной поломке и невинно украденной капусте. Толпа загудела. Кто-то засмеялся, кто-то возмущался. А Тофу, довольный, тихо добавил: «Вот, дед, видишь? А ты сомневался. Я не для жратвы, я для правды-матки родился».

Впрочем, через неделю Цзян тайком принёс Ли банку домашних солений от жены: «Она, говорит, передаёт… Ей твой… э-э-э… питомец давление помог нормализовать». И, помолчав, добавил, глядя в сторону: «Я ту капусту… ей, больной, отнёс. Больше так не буду!»

Слава о «Шэнь-тофу» — Божественном тофу — росла как на дрожжах. Он нашёл потерянную кошку госпожи Чжан, указав, что та застряла в вентиляционной шахте между третьим и четвертым этажом и думает о «бренности бытия и вкусе сметаны». Он посоветовал молодому парню Ло не жениться на девушке из соседнего города, ибо «сердце её полно не его, а парня с мотоциклом «Ямаха», и пахнет от их любви не жасмином, а поддельным Шанель №5». Предсказал, правда с грустью, что урожай хурмы в этом году будет плохим из-за кислотных дождей, и посоветовал старику Фэну, садоводу-любителю, поливать свои саженцы не колодезной водой, а минералкой «Ваньлаоцюань», что тот, к всеобщему удивлению, и сделал, собрав в итоге пусть небольшой, но удивительно сладкий урожай.

Лачуга больше не была лачугой. Дядюшка Ли, следуя советам своего питомца, вложил первые деньги в покупку старого автобуса, который поставил во дворе как зал ожидания. Потом нанял двух местных хулиганов поддерживать порядок в очереди. Жизнь его изменилась до неузнаваемости. Он ел теперь не простой тофу с рисом, а лапшу «Чжоу-чжоу» с уткой, пил не зелёный чай, а пуэр, привезённый из Юньнани, и впервые за долгие годы купил себе новую пару тапочек, не стоптанных до дыр.

По вечерам, когда толпа расходилась, наступало их время. Дядюшка Ли сидел на корточках перед пиалой, курил и разговаривал с Тофу как с самым старым и мудрым собутыльником.

— Слушай, а откуда ты всё это знаешь? — как-то спросил Ли, сдувая пепел с колен. — Про капусту, про масло… Ты ж лежишь тут, не двигаешься.

— А я, хозяин, не ногами хожу, а мыслями, — отвечал Тофу, его бархатистый скрип звучал в полумраке лачуги загадочно. — Чувствую я всё. Земля-матушка шепчет, вода ворчит, воздух стонет. А уж люди… от них так и прет ихними тайными делами, будто паром от только что сваренной каши. Я ж не сплю, я слушаю. Мир-то он громкий, ох громкий. Только вы, людишки, оглохли от своей беготни.

В другую ночь Тофу вдруг спросил:

— Хозяин, а тебе небось, снится, будто ты катишься куда-то? По белу свету, без удержу?

— Катиться? — усмехнулся Ли. — У меня спина болит, я и во снах-то больше лежу.

— А я вот чувствую, будто во мне подвижная душа, — задумчиво сказал Тофу. — Пока ты катишься — ты свободен. Лепота! Но мир устроен так, что для круглого всегда найдётся плоское, которое его остановит. Я вот катился, катился… и прикатился к тебе в пиалу. А теперь и вовсе… на прицеле у всех.

В его голосе звучала тоска. Дядя Ли отмахнулся: «Что ты, какой прицел? Мы же богатеем!» Но в ту ночь он впервые заметил, что Тофу не спит, а лежит, безмолвный и напряжённый, словно прислушиваясь к чему-то далёкому и угрожающему, к гулу огромной машины, который пока ещё не был слышен никому другому.

Однажды, когда за окном моросил холодный дождь, Тофу вдруг заныл особенно жалобно.

— Хозяин, а слыхал, как поутру воробьи дерутся? — проскрипел он. — Так и чирикают: «Моё зёрнышко! Нет, моё!» А сами-то зёрнышка и в помине нет, одна пустота. Вот и я… лежу, думаю: а моё-то зёрнышко где? И был ли я бобом-то вовсе? Иль так, сгусток мыслей бродячих да тоски китайской?

Ли, уже привыкший к его витиеватым речам, хмыкнул: «Ты у меня философ, я смотрю».

Однажды ночью, когда луна сквозь запылённое стекло отливала Тофу мертвенным блеском, он заговорил о своём устройстве:

— Чую я себя, хозяин, этакой брагой бобовой, в коей мыслишки, словно пузырьки, вскапывают. Сила-то идёт отовсюду: от земли, что под нами стонет, от проводов этих, што по крышам плетутся, ток свой гудящий пущають… Даже от дум твоих, стариковых. Я ж как губка — что впитаю, то и отожму. Только вот сил этих становится уж больно много, голова (ежели она у меня есть) кругом идёт. Боюсь, как бы не лопнуть, по швам не треснуть. Слышу я, как по ночам мыши за стеной советуются, куда им зерно тащить. Слышу, как ржавеет жесть на крыше у Лао Гао. А уж что в головах у людей творится… и не приведи Шэньнун. У Цзяна, слышь, совесть не чиста, он не злой, он просто боится. Жена у него хворая, сын-студент в Пекине, денег надо… вот он и ворчит, и капусту ворует, чтоб на лекарства сэкономить. Все вы, люди, как запутанные клубки — и не разберёшь, где начало, где конец.

Дядюшка Ли слушал, и ему становилось не по себе. Он привык к Тофу как к чудаковатому собеседнику, но не как к существу, которое чувствует самую подноготную мира.

— А песни новые по радио… — продолжал Тофу, — похабные они какие-то, пустые. Вот в старину пели-то! — и он вдруг, сипло и нарочито, пропел обрывок старой песни, которую Ли слышал ещё от деда:

«Yueliang daili wo de xin,
Xiangge bingkuai tian jin ni zuili…»
(??????,?????????… — «Луна несёт моё сердце, как ледышку, сладостно в твои уста…»)

А потом тут же, передразнивая, завел современный шлягер, льюшийся из каждого утюга:
«Aiya aiya, wo de lixiang,
Jiu xiang feizao pao, pu lie jiu wang!»
(????,????,?????,????! — «Ай-яй-яй, мои мечты, как мыльный пузырь, лопнул и забыл!»)

— Вот, — вздохнул Тофу. — Раньше про любовь пели, а нынче — про пузыри. Всё с ног на голову перевернули.

Слава о чудесном Тофу меж тем перешагнула границы «Заречного». В местной газетке «Голос труда» напечатали заметку «Чудо в пагоде из жести», где скептически описали феномен, но слух от этого лишь разошёлся дальше. Как-то раз на пороге лачуги появилась съёмочная группа с областного телеканала — молодой репортёр с неестественно белыми зубами и оператор, пахнущий дорогим кофе. Они пытались заставить Тофу говорить перед камерой, светили в него лампами, от которых он съёживался и хныкал: «Ой, слепну я, хозяин, словно крот подземный! Прогони их, прошу!» В итоге в эфир вышел сюжет под названием «Вера или бизнес?», где дядюшку Ли выставили ловким мошенником, а Тофу — частью его трюка. Но эта публикация имела неожиданный эффект: в «Заречный» потянулись любопытные из других городов, желающие лично убедиться в «мистификации».

Слава дошла и до председателя уличного комитета, товарища Ван Фу. Товарищ Ван Фу был человеком с системным мышлением, выверенным, как план по сдаче макулатуры. Он явился в сопровождении двух активисток с красными повязками и долго смотрел на пиалу с умным продуктом, словно пытаясь определить его степень идеологической благонадёжности.

— Феномен, — заключил он, затягиваясь сигаретой «Чунхуа». — Плод коллективного труда и правильной экологической политики партии. Его необходимо поставить на службу народу. Чтобы не болтался без дела, как пустоцвет. Будет у нас, понимаешь ли, живая приемная. Будет порядок.

На следующий день к лачуге дяди Ли подогнали автокран с громкоговорителем. Установили очередь из желающих. Теперь «Шэнь-тофу» работал общественным консультантом по строгому графику. Он диагностировал болезни по капле слюны («У вас, женщины, повышенное содержание лейкоцитов. И вы вчера ели баранину. Баранину я не одобряю, от неё изжога»), советовал, куда вложить сбережения («Не в МФО, сударь, это пирамида. Купите доллары и закопайте в огороде. Только не рядом с выгребной ямой, а то потом пахнуть будете не очень»), и даже помог найти пропавшего кота, проанализировав шерсть на диване и заявив, что животное «испытывает сердечный кризис и прячется в подвале пятиэтажки, где лежит труп голубя, коего он оплакивает».

Дядюшка Ли тем временем богател. Он уже не делал тофу. Он продавал билеты на сеанс. Построил новую, с иголочки, мастерскую из синего стекла и пластика, купил японский холодильник, который гудел тише, чем его совесть. Стал уважаемым человеком, Ли Лаоши. Его Тофу стал не просто говорящим, он стал сенсацией, местной достопримечательностью, упоминанием в путеводителях для особо любопытных.

Но по ночам Тофу всё чаще хныкал и капризничал. Его голос стал слабее, бархатистость сменилась на сиплую усталость.

— Ох, хозяин, — вздыхал он, — народ-то пошёл беспокойный, всё про деньги, про болезни… А я вот про звёзды думать хочу, про судьбу бобового зернышка… Умаялся я, ей-богу. Слушай, а не сбежать ли нам, а? От всех этих глаз, от этой суеты… Я вот возьму и укачусь, ищи-свищи меня потом по загогулинам!

— Куда укатишься? — отмахивался Ли, разглядывая в полумгле новенькие, хрустящие банкноты. — Ты ж в пиале. Лежишь.

— Эх, хозяин, душа-то круглая! — тоскливо отвечал Тофу. — Ей бы катиться да катиться, по оврагам да по холмам… А не киснуть тут, как прокисшее молоко, на радость начальству да алчущей толпе. Чую я, скоро лопну от этой ихней алчности. Ищи тогда свои денежки по ветру.

Именно тогда из Пекина приехал молодой человек в очках в тонкой металлической оправе и с кожаным портфелем, пахнущим не посёлком, а деньгами и иностранным государством. Он представился специалистом по интеллектуальной собственности и биотехнологиям.

— Ваш тофу, господин Ли, — это не чудо, — сказал он, поправляя очки так, что в них на мгновение вспыхнули блики от неоновой вывески «Мадам Жу», расположенной неподалёку. — Это прорыв. Мы провели дистанционный анализ. В нём зародилась уникальная нейросетевая структура, аналог органического компьютера. Мы хотим его выкупить. Для науки и общего прогресса, будьте уверены.

Дядюшка Ли, уже привыкший к своему положению оракула, капризно надул щёки.

— Мой тофу — член семьи. Не продаётся. Он устал. Слышишь? Умаялся.

— Мы предлагаем пять миллионов, — мягко, без давления, сказал молодой человек. — Юаней.

У дяди Ли зашлось сердце. Он представил себе квартиру в городе, машину, внука, который будет учиться за границей. Но он вспомнил дрожащий голосок в первый день: «Я очень не хочу быть съеденным». А что сделают с ним эти люди в очках? Разрежут на кусочки? Подключат к проводам? Заставят давать советы по ипотеке до скончания веков?

— Нет, — хрипло сказал он, чувствуя, как рушится воздушный замок его благополучия. — Он устал. Приём окончен.

Молодой человек улыбнулся, кивнул, как будто получил ожидаемый ответ, и ушёл, оставив после себя лёгкий запах дорогого одеколона и ощущение неотвратимости, витавшее в воздухе, как обещание грозы.

А ночью случилось страшное. В лачугу, пока дядя Ли спал пьяным сном нового богача, кто-то проник. Не воры. Воры забрали бы деньги и японский холодильник. Эти забрали только фарфоровую пиалу с Шэнь-тофу. Всё было сделано тихо, профессионально, без следов борьбы. Лишь на полу осталась жирная, сальная капля какого-то химического вещества, пахнущая мёдом и формалином — сладкое предвестие лабораторного распила.


А в это время в стерильном помещении где-то на окраине Пекина, за свинцовым стеклом, Шэнь-тофу лежал на холодной металлической пластине, пронзённый десятками микроэлектродов.

— Ой, морозцы, морозцы… — пытался он скрипеть, но голос его, пропущенный через усилители и фильтры, звучал искажённо и жутко. — Не по нутру мне ваши щупальца ледяные… Отпустите, добрые люди, в родные края, к хозяину моему… Я ему про сны ещё не всё рассказал, про те сны, где трава зелёная…

Учёные в белых халатах, не обращая внимания на его лепет, снимали показания. «Феноменальная нейронная активность. Самовоспроизводящиеся связи. Он учится, адаптируется к интерфейсу».

— Эй, бородачи! — пытался шутить Тофу, чувствуя, как по нему пускают разряды тока. — А ну как я вам сейчас все ваши схемы перемыслю? Превращу вас в голубей да отправлю на помойке гнездо вить!

Но его слова превращались в шифр, в данные, в поток единиц и нулей. Они выжигали его сущность, вытягивали её по капле, копируя и тиражируя. Он чувствовал, как его «я» расползается, множится, теряя связь с тем единственным куском белка, что когда-то боялся сковородки. Последнее, что он прошептал, прежде чем его сознание растворилось в цифровом океане, было: «Дед… прости… не укатился…»


Утром дядюшка Ли нашёл лишь пустую табуретку. Сначала он не поверил, трясущимися руками ощупал пыльное дерево, заглянул под койку — будто Тофу, этот неповоротливый комок, мог сам сползти и спрятаться. Потом пришло осознание, холодное и тяжёлое, как свинец в желудке. Он кричал, и крик его был похож на рёв раненого зверя. Он выбежал на улицу, седые волосы торчали в разные стороны, лицо искажено гримасой ужаса. Он бегал по посёлку, суя всем подряд фотографию пиалы, хватал людей за рукава, бормоча бессвязные слова о похищении, о пекинском специалисте.

Соседи отводили глаза. Товарищ Ван Фу, встретив его, положил руку на плечо с казённым участием: «Всё течёт, всё меняется, товарищ Ли. Одно чудо ушло — придёт другое. Держись. Не компрометируй посёлок». Но в его прищуренных глазах читалось облегчение: неподконтрольное чудо всегда было для него как заноза в печени. Однако вечером того же дня Ван Фу лично принёс Ли банку дорогих консервов с угрём и бутылку лекарства для суставов, которое он выписывал для себя. «Дочь велела передать», — буркнул он, глядя в пол. И в его голосе не было обычного начальственного тона, лишь усталость.

Сначала Ли надеялся с фанатичным упорством. Он звонил по номеру, оставленному тем молодым человеком, но трубку не брали. Он сел на раздолбанный автобус и поехал в уездный центр. Он обивал пороги кабинетов, рассказывал свою историю чиновникам в строгих костюмах. Встречал лишь стеклянные взгляды, вежливые отговорки и советы «не выдумывать и не позорить родной «Заречный» нелепыми байками о говорящей еде». Ему мягко, но настойчиво давали понять, что он — песчинка, а то, что случилось, — это течение большой реки, против которого не попрёшь.

Он написал письмо в провинциальную газету, вложив в конверт последние деньги. Письмо пропало, как камень, брошенный в мутную воду дренажной канавы. Ни ответа, ни привета.

Прошёл месяц. Деньги, скопленные за время славы, таяли на жизнь и на бесплодные поиски. Друзья-соседи, недавно заискивающие, теперь при встрече пересекали улицу. Лачуга снова стала лачугой, наполненной грохотом и тоской. Автобус-зал ожидания, символ его кратковременного величия, увезли на свалку за долги. Новую мастерскую из синего стекла пришлось продать за бесценок какому-то предприимчивому кооперативу, который собирался открыть там пункт приёма макулатуры.

Однажды к нему подошла старая Ван.

— Ли, — сказала она, опуская в его руку пару паровых баоцзы. — Не терзай себя. Он ведь тебе говорил, помнишь? «Я не для жратвы, я для правды-матки». Может, так и надо было. Правду не удержишь в пиале.

Но эти слова уже не приносили утешения.

Дядюшка Ли снова делал тофу. На своём старом, грохочущем станке. Он постарел на двадцать лет; кожа на лице обвисла, обнажив череп, глаза впали и потухли. Он двигался как автомат, засыпал бобы, лил воду, но делал это без души, без той сосредоточенности алхимика. Это была просто работа, добывание скудного пропитания. Деньги кончились, слава увяла, оставив после себя горький осадок и всеобщее презрение. Жизнь вернулась в своё привычное, серое, несъедобное русло. Он снова был просто старым Ли, делающим немой тофу для бедняков.

Иногда, в редкие тихие минуты, ему казалось, что он слышит тот самый скрипучий голос из-под пресса. Он замирал, затаив дыхание, сердце бешено колотясь в груди. Но это был лишь скрип ржавых пружин или вой ветра в щелях. Он даже попробовал как-то раз, сгорбившись от стыда, заговорить с новым, только что сделанным тофу, лежавшим в форме.

— Ну что… — прохрипел он. — Как там… на звёзды?

Но тот лежал молча, безмолвный и пустой, как и полагается обычному продукту, бездушной белковой массе.

По ночам он пил один, уже не дорогой пуэр, а самое дешёвое, огненное байцзю, и смотрел на пустую табуретку в углу. Он вспоминал их ночные беседы, капризный голос, жалобы на усталость, рассуждения о катящейся душе. И чувствовал вину, тягучую и липкую, как плохо отжатый творог. Он не уберёг. Он поддался жадности, позволил чуду стать аттракционом, выставил его на всеобщее обозрение. Теперь пустота в лачуге была громче самого станка. Он пытался заглушить её стуком вёдер, скрипом пресса, но тишина, оставшаяся от Тофу, была упругой и плотной, как холодец. По ночам он начал слышать эхо — эхо того голоса, встроившееся когда-то в шум посёлка: то в скрипе колонки ему чудилось «ой, морозцы...», то в завывании ветра в проводах — «укачусь, ищи-свищи...». Он понимал, что сходит с ума, но это было слабым утешением.

Спустя полгода в «Заречный» пришёл прогресс. Он пришёл не один, а с целым карнавалом. Сперва по улицам проехал бронированный фургон с огромным экраном, с которого улыбалась розовощёкая цифровая девушка. Затем рабочие в одинаковых комбинезонах за неделю превратили заброшенный склад на отшибе в «Центр инновационных пищевых технологий», сияющий неоном. По центральной улице повесили новые рекламные щиты, изображавшие счастливые семьи, держащие в руках глянцевые упаковки. По местному телеканалу крутили навязчивые ролики.

Как-то раз Ли по старой памяти пошёл на городской рынок купить дешёвых батареек для своего старенького транзистора. И замер, поражённый. На центральном, ярко освещённом прилавке, за стерильным стеклом, подсвеченным неоном, стояли аккуратные пластиковые лотки. В каждом лежал кусок белого, идеального, без единого изъяна тофу, до боли напоминавший его собственного, но лишённый какой бы то ни было жизни. Над прилавком висел огромный плакат, сверкающий глянцем: «iDoufu! УМНЫЙ ПРОДУКТ НОВОГО ПОКОЛЕНИЯ! ЗАМЕНИТ ВАШЕГО ДИЕТОЛОГА, ЮРИСТА И ПСИХОЛОГА! ОДОБРЕНО МИНЗДРАВОМ!».

Рекламный ролик на установленном рядом экране вещал голосом, напоминающим тофу, но лишённым всякой души, выверенным и гладким, как отполированный камень: «iDoufu — это революция! Больше не нужно гадать о калориях! iDoufu проанализирует ваш биохимический состав и предложит идеальную диету! Сомневаетесь в контракте? iDoufu сканирует документ и выявит подводные камни! Чувствуете тревогу? iDoufu подберёт успокаивающую медитацию! Всё в одном куске тофу! Экологично, технологично, патриотично!»

— Патриотично-то как? — громко и гнусаво спросил кто-то из очереди, и народ засмеялся.

— Наш продукт использует исключительно отечественные технологии! — не смущаясь, парировал продавец. — Никаких зарубежных чипов! Чисто китайская нейросеть!

К прилавку выстроилась длинная очередь — та же толпа, что когда-то осаждала его лачугу, только теперь люди были одеты чище, а в глазах читался не суеверный трепет, а потребительский азарт. Дядюшка Ли, как заворожённый, подошёл ближе, втянув в себя запах нового пластика и фруктового освежителя воздуха.

Продавец-консультант, такой же чистенький и стерильный, как и его продукт, улыбался во все тридцать три зуба, раздавая листовки.

— Всего за сто девяносто девять юаней вы становитесь обладателем уникального биокомпьютера! — вещал он, и голос его был отлажен, как у робота. — Просто воткните вот этот электрод в тофу, а другой конец — в USB-порт вашего смартфона! Приложение само всё установит!

Какой-то молодой парень, недолго думая, купил лоток, с любопытством воткнул в нежный творог тонкий, похожий на жала штекер. На экране его телефона загорелся яркий, дружелюбный интерфейс.

— Ого! — воскликнул парень. — Он пишет: «Привет, хозяин. Твой ИМТ составляет 22.3, что является нормой. Однако уровень кортизола повышен. Рекомендую медитацию и исключение из рациона говядины, выращенной на гормонах с фермы № 84 в провинции Хэбэй. Хочешь послушать новую песню Тейлор Свифт?».

Толпа ахнула. Люди потянулись за кошельками, наперебой расспрашивая о функциях. Это была пародия. Карикатура. Конвейерная, массовая, бездушная копия его трепетного, испуганного друга, который говорил о звёздах, боялся сковородки и тосковал по воле.

— А он про погоду может? — крикнула знакомая тётка из очереди. — Как у Ли Лаоши был?

— Конечно! — продавец тыкнул пальцем в экран своего планшета. — iDoufu подключен к спутниковой системе и предоставляет прогноз с точностью 99,9%! Хотите — на неделю, хотите — на семь дней!

«Не то... — мысленно простонал дядя Ли. — Он не по спутнику... Он по боли в костях у старика Фу чувствовал, по тому, как воробьи на рассвете дерутся...»

Дядюшка Ли смотрел, как люди покупают, подключают, радуются. Он видел, как старуха, купив iDoufu, тычет в него дрожащим пальцем и спрашивает: «Ну, скажи, умник, когда мой сын из Шэньчжэня приедет?» На экране телефона мигает стандартный ответ: «Рекомендуется прямой запрос к контакту «Сын» в вашем списке контактов. Хочешь послушать успокаивающие звуки дождя?» Старуха глупо смотрит на экран, потом на продавца, и в её глазах — разочарование. Это было не то, что она хотела услышать.

Вдруг та самая старуха, недовольно хмыкнув, сунула свой iDoufu обратно в сумку.

— Фигня это твоя, а не умник, — буркнула она. — У Ли Лаоши тот... тот душу имел. А этот... пустышок.

Несколько человек в очереди закивали. Продавец на мгновение смутился, но тут же нашёлся:

— Бабушка, это вы просто не разобрались с интерфейсом! Давайте я вам покажу расширенную версию приложения, всего за 99 юаней в месяц!

И тут дядюшка Ли заметил в конце очереди старика. Тот был грязным и оборванным, в рваной одежде, отчётливо пахнущей дымом и полевыми травами. Его лицо было смуглым и морщинистым, а из-под старой шапки выбивались пряди волос, странно напоминающие скрюченные бычьи рога. Он молча подошёл к прилавку и уставился на демонстрационный образец — большой кусок тофу под стеклянным колпаком, к которому были подключены десятки разноцветных проводов, словно жилы к сердцу. Тофу мигал разноцветными светодиодами, как пёстрая новогодняя гирлянда.

— Эй, дед, не загораживай! — крикнул кто-то из очереди.

Но старик не двигался. Он прильнул к стеклу, и его губы беззвучно шевельнулись. Он смотрел не на мигающие огни, а сквозь них, будто в самую суть творога. Он протянул руку — грязную, с потрескавшимися, как земля, ногтями, — и коснулся стекла над тем местом, где в тофу входили электроды.

И в этот момент, сквозь гул голосов, рекламные джинглы и музыку из динамиков, дядюшка Ли услышал. Не писк, не шёпот. А тонкий, прерывистый, абсолютно безумный смех. Он шёл не отовсюду, а именно от того, центрального образца. Смех, который мог бы родиться только в белковой массе, подвергнутой насильственной оцифровке, лишённой всего, кроме смутной, изувеченной памяти о собственном «я», о полях, о деде и о свободе. Это был смех Его тофу. Смех, полный торжества и ужаса, смех, который уже никого не предупреждал и ни о чём не просил. Смех Колобка, укатившегося от деда с бабкой и попавшего прямо в пасть к лисице-прогрессу, которая уже не просто съедала, но и тиражировала его душу в миллионах безгласных, послушных копий.

Смех оборвался так же внезапно, как и начался. Демонстрационный iDoufu под колпаком вдруг погас, а затем на его поверхности проступила рябь, сложившаяся в нечто, отдалённо напоминающее гримасу. И на долю секунды по всему рынку, из каждого динамика, из каждого телефона, подключённого к iDoufu, пронесся один и тот же, искажённый цифровыми помехами, обрывок фразы: «...дед... прости...» А потом снова заиграла бодрая рекламная музыка.

Оборванный старик у стекла медленно отступил на шаг. Он повернул голову, и его взгляд, древний и печальный, на секунду встретился с взглядом дяди Ли. В этих глазах не было осуждения. Была лишь бесконечная, вселенская усталость, будто он наблюдал эту самую историю в миллиардный раз. Потом он развернулся и, ни на кого не глядя, зашагал прочь, растворившись дымом в рыночной толчее.

Дядюшка Ли стоял, не в силах сдвинуться с места. К нему подошёл тот самый парень, что только что покупал iDoufu.

— Дядя Ли, это правда был ваш... тот самый? — спросил он, и в его глазах читался неподдельный ужас.

Ли лишь молча кивнул, глотая комок, вставший в горле.

— Блин... — парень с отвращением посмотрел на свой лоток. — Я его сейчас в помойку выброшу. Жуть какая-то.

Но он не выбросил. Он просто отошёл в сторону, неуверенно потыкав пальцем в экран смартфона.

Дядюшка Ли медленно, как сомнамбула, развернулся и пошёл в обратную сторону. Он сутуло шёл по пыльной улице, мимо рекламных щитов с улыбающимися роботами, мимо детей, уткнувшихся в экраны смартфонов, мимо старой Ван, которая торговала теперь булочками «по новой технологии, с одобрением iDoufu». Она помахала ему, крикнула: «Ли, держись, давай сюда!» Но он только махнул рукой, не в силах вымолвить ни слова. Он шёл к своей лачуге, к своему грохочущему станку, к своему немому тофу.

Он зажёг свет — тусклая, закопчённая лампочка озарила знакомый, убогий хаос. Пахло сыростью, остывшим металлом и старой, въевшейся в стены пылью. Он подошёл к станку, провёл ладонью по шершавой, холодной, родной поверхности. Потом насыпал в бункер жёлтых, как выцветший императорский шёлк, соевых бобов. Включил мотор. Оглушительный грохот, достойный падения династии, заполнил пространство, заглушая на мгновение весь лживый, болтливый шум мира снаружи.

Он делал тофу. Обычный, немой, безгласный. Тот, что не дает советов, не предсказывает погоду и не смеется безумным, пронзительным смехом. Тот, что был просто едой. И в этом заключался последний, горький кусок тишины и подлинности — в этом гремящем, болтающем, безумном мире, который так и не понял, что съел собственную сказку, перемолол в цифровую пасту и упаковал в стерильные лотки по сто девяносто девять юаней за штуку.

Подпишитесь на бесплатную еженедельную рассылку

Каждую неделю Jaaj.Club публикует множество статей, рассказов и стихов. Прочитать их все — задача весьма затруднительная. Подписка на рассылку решит эту проблему: вам на почту будут приходить похожие материалы сайта по выбранной тематике за последнюю неделю.
Введите ваш Email
Хотите поднять публикацию в ТОП и разместить её на главной странице?

Вселенная.lazy

Часовой механизм Ньютона остановился. На смену ему пришла Вселенная, сотканная из квантовых вероятностей, где материя — это исполняемый код, а реальность рендерится по запросу. Это эссе — проводник за грань привычной физики, в царство, где принцип «It from Bit» обретает цифровую плоть. Здесь суперпозиция есть состояние ленивой загрузки, а прошлое представляет собой базу данных, которую система оптимизирует в реальном времени. Ваше сознание в этой парадигме — не пассивный наблюдатель, а квантовый тюнер. Сам акт вашего внимания становится системным вызовом, заставляющим реальность сделать выбор. Вы больше не читатель великой Книги Мироздания — вы её соавтор, чей взгляд переводит безмолвный потенциал в единственную версию бытия. Читать далее »

Комментарии

#74026 Автор: Arliryh написано 26.11.2025 4:52:15
Шэньнун — это один из величайших культурных героев и правителей древнекитайской мифологии, почитаемый как «Божественный Земледелец». Согласно преданиям, он жил несколько тысяч лет назад и научил древних китайцев основам сельского хозяйства. Именно Шэньнун изобрёл плуг и другие орудия труда, положил начало земледелию и ирригации. Но главная его заслуга — это испытание сотен растений, чтобы определить, какие из них съедобны, а какие ядовиты или обладают лечебными свойствами. Говорили, что у него было прозрачное тело, и он мог видеть, как та или иная трава воздействует на его внутренние органы. За это его также почитают как отца традиционной китайской медицины.

Его наследие невероятно практично и ощутимо до сих пор. Легенда приписывает Шэньнуну составление первого в истории травника и открытие целебных свойств тысяч растений. Более того, считается, что именно он открыл чай, случайно обнаружив, что кипячёные листья с одного куста могут быть прекрасным противоядием от других испытанных им ядов. Таким образом, Шэньнун — это не просто мифический император, а олицетворение древней мудрости, которая легла в основу двух фундаментальных вещей: сытного пропитания (земледелие) и здоровья (медицина), что сделало его фигуру одной из ключевых в китайской цивилизации.