Здравы будьте, друзья-товарищи! Садитесь на завалинку, да расскажу я вам сказку. Сказку не простую, а про гадкую матрёшку. Навострите ушки на макушке, а то мало ли. А матрёшка та была не простая, а с семью замками да со взглядом пустым, как прорубь в крещенскую ночь. И шептала она не голосом, а шорохом сухих берёзовых листьев…
Однажды в студёную зимнюю пору, в глухой деревеньке, что звалась Шушары, дед Никифор выстрогал из берёзовых поленьев 7 матрёшек: велику, малу, да мало меньше.
А как выточил дед последнюю, самую маленькую матрёшку — с ноготок мизинца, да с глазами, как угольные ямы — так и почудилось ему, будто берёза под окном застонала корнями. Но старик спихнул это на вьюгу да на старость. Поставил матрёшек на полку — рядом с медным крестом и пузырём святой воды — и забыл… Не ведал Никифор, что берёза та была проклятая. А было то ещё при царе-батюшке, когда в Шушарах жила девка по имени Алёна — искусница лубочных картинок. Любила она мастера-иконописца, что проездом из Палеха в деревне задержался. Да только сердце его было холоднее зимнего неба — лишь доски да краски в голове. Напоследок подарил он Алёне кисть свою заветную: "Бери, мол, твои узоры веселее моих святых ликов". А сам укатил в стольный град, к богатым заказам.
Три зимы ждала его Алёна, да всё лубки резала — то птицу Жар-девицу с его лицом, то древо жизни с ветвями-руками, что к небу тянутся. Да как узнала, что женился мастер на купеческой дочке, взмолилась ночью у той самой берёзы: "Пусть душа моя в дерево войдёт, да чтоб семь поколений помнили, как любовь отвергают!" И повесилась на красном поясе, что для суженого ткала. С тех пор кора на берёзе почернела, а на спилах будто девичьи волосы виднелись.
С тех пор много воды утекло. Как семь матрёшек было у деда, так и проклятие до 7 колена на род его пало. Душа мастерицы неуспокоенная, да в берёзу вселилась.
Молодой месяц взошёл на небосвод, да не дано ему было воцариться. Чёрные тучи вмиг поглотили его. Завыла вьюга, как пёс воет к покойнику. Пока Никифор давил бока, лёжа на печи, гадкая матрёшка заколыхалась. Тишину потревожил звук: «Щёлк!», замок на самой большой матрёшке взял, да и открылся сам собой. А ведь замки Никифор вырезал, чтобы род свой защитить от худа да лиха всякого.
Скрипела матрёшка, кряхтела, своих дочек освобождала. И вылупились все семеро, да зашуршали, заскрежетали по полке. Матрёшки залихватски кружили, шумели, да старого кота до смерти напугали. Не смог он Никифора о нечисти в хате предупредить. Добрались разбойницы и до деда Никифора: в рот к нему залезли, да выскоблили дочиста. По ложечке вычерпывали его матрёшки. Закончив трапезу, они покорно собрались воедино. Не успеешь и глазом моргнуть, а они уже тут.
На утро нашли соседи Никифора, глазницы пустые, рот выеден, да так, что сам он стал походить на матрёшку. Испугались односельчане не на шутку, волосы дыбом встали. Никто такого с роду не видывал. Даже батюшка трижды сплюнул через левое плечо и постучал по дереву.
Вся деревня собралась на поминки Никифора, да вся родня деда. Было у Никифора 3 сына да 2 дочери, 2 внуков. И все матрёшками чудными любовались, да деда добрым словом вспоминали. А как уж внучки тянули маленькие ручки к матрёшкам, кто бы знал. Кутью поели, киселя попили, песни задушевные спели. Пришло время, нажитое непосильным трудом делить.
Старший сын Николай стал руки в боки уперев, да смотрит, считает выгоду. Дом ли взять али скотину, а может мельницу вовсе? Да, Бог бы с ним, будь он один, а так все родичи руки потирали, наживы ожидая. Решили они тянуть жребий, а не то бы передрались насмерть. Матрёшки наблюдали с упоением, жаждали кровопролития. Братья и сёстры тянули лучину: у кого будет горелая—то и берёт, что останется. Чья длинная—тому мельница, что короче—дом, ещё меньше—стадо коров. И без того зажиточный Николай отхватил большой кус—мельницу, возрадовался. Бороду почесал на радостях. Средний сын Артемий получил дом, он был детина косая сажень в плечах, да на печь еле помещался. Младший сын и так и сяк, да и звался он Фролак.
Худо-бедно ноги волочил по жизни и больше других желал дом. Достались ему коровы—три бурёнки тощие да сарай без крыши. Вздохнул Фролак, глаза опустил, а матрёшка самая маленькая, с угольными глазками, будто усмехнулась в его сторону.
Дочери между собой поделили иконы, да утварь кухонную, прялку, да глиняную посуду. Гадкая матрёшка ухмылялась, выбирала себе жертву посочнее. Настасья—старшая из сестёр—была очень боговерная, скромная с лица, коса до пояса. Младшая же Аксинья—рукодельница-искусница, работа в руках спорилась у неё. Настасья крестилась на иконы, не замечая, как лики святых на глазах чернеют. А Аксинья бывало узоры вышивала — теперь же игла её сама собой складывала берёзовые листья в жутковатый орнамент...Такой же красный, как пояс почившей Алёны.
Братьев матрёшки не очень-то интересовали, а вот сёстры пытались рассудить, кому сей скарб достанется. Аксинья было потянула руку к матрёшке, а та хитра: возьми да подпрыгни, да на пол скатись. Не ожидала она такого фортеля, опешила Аксинья. Взяла, да и переступила через матрёшку. Как поняла, что наделала, аж обомлела. Примета это дурная: али переступишь через матрёшку—разорвёшь связь рода.
С той минуты, как Аксинья переступила через матрёшку, в избе стало тихо-тихо.
Слишком тихо. Потому что все семь кукол разом закрыли глазки-угольки. А когда открыли глаза, были уже человечьи...
Настасья начала шептать молитвы, креститься да кланяться, но иконы в красном углу вдруг почернели. Жути нагоняли, брр. Настасья закрывала глаза и пыталась стряхнуть с себя морок, но то была явь.
Ронять матрёшку тоже было дурным знаком, согласно народным поверьям. Кто матрёшку о пол стукнул, тот умолк навеки. Так бы и продолжался этот каламбур, но Николай кулаком по столу ударил да призвал баб угомониться. Тогда, самая большая матрёшка медленно повернула голову в его сторону. Её теперь человечьи глаза сузились от неодобрения, а в уголках деревянных губ заиграла знакомая усмешка...
Когда Николай кулаком по столу ударил, в избе стало слышно, как муха пролетела. Все семь матрёшек разом закрыли глазки-угольки, будто испугались.
Фролак, до сих пор молчавший в углу, вдруг заговорил голосом, в котором не осталось и следа от прежнего дурачка:
—Брат ты мой, Николай, да не ведаешь, что творишь. Проклятье-то на крови строится. Всех нас забрать должно — семь душ за семь колен. А коли все разом...
Он не договорил. Самая маленькая матрёшка вдруг затряслась и лопнула пополам с сухим треском. За ней — вторая, третья...
Настасья первая поняла. Руки её сами сложились в странном жесте — не крестом, а как бы закрывая что-то:
—Так вот оно что... Проклятье-то на том и держится, что поодиночке нас забирает. Как цепь. А коли звенья все сразу...
Николай, хоть и не шибко грамотный, смекнуть успел. Рука его потянулась к топору — не чтобы рубить, а чтобы...
Вместе, значит? — хрипло спросил он, окидывая взглядом родню.
Аксинья вдруг рассмеялась — смехом, от которого мурашки по спине:
—Так ведь и выходит — всем миром, всей роднёй! Как жили, так и...
Она не успела договорить. Артемий, молчавший до этого, вдруг обнял всех разом — братьев, сестёр, даже матрёшек, что ещё целы остались. Детина косая сажень в плечах — всех накрыл, как куриц наседка.
Последнее, что увидел Фролак перед тем, как тьма накрыла его — как лопнула самая большая матрёшка, и оттуда, из чрева её, вырвался чёрный дым да растворился в воздухе.
А наутро в опустевшей деревне Шушары ветер играл лишь берёзовыми стружками да обломками деревянных куколок. Ни тел, ни костей — словно и не жил тут никто.
Разве что у околицы берёза молодая выросла за ночь — семь ровных ветвей, да все в разные стороны. А под ней — топор, в землю воткнутый. Чистый, будто только что наточенный...