Анна нашла её, когда разбирала антресоли после смерти отца. Зацепилась взглядом за что-то тяжёлое, стеклянное завёрнутое в пожелтевшую газету «Правда» за 1976 год. Развернула. Стекло было пыльным, но под слоем пыли угадывалась та самая, знакомая до слёз форма.
Молочная бутылка. Пол-литровая. С широким горлышком под крышечку из фольги, с рельефными гранями по бокам, чтобы не скользила в руке. Анна подняла её к свету, и волна детства накрыла её с головой.
Это был не просто сосуд. Это был пропуск в детское доброе утро. Раннее, голубоватое, пахнущее свежей газетой и мокрым асфальтом. Стук бутылок о металлический поддон, глухой и звенящий одновременно, — это мама ставила в прихожей сетку-авоську с молоком. В авоське их всегда было три: Или — полные, или — пустые. Сдача пустой стеклотары было святым делом.
Сама бутылка была холодной, даже если на улице стоял июль. Конденсат стекал по стеклу светлыми дорожками. Нужно было аккуратно оторвать крышечку — иногда она отходила легко, с мягким хлопком, иногда приходилось поддевать ногтем. И тогда — этот запах. Настоящего, невосстановленного молока, пахнущего не стерильностью, а… летом. Травой, коровой, простором. Иногда на дне бутылки оставался густой, сладкий след, почти сливки. Вкуснотища!
Пустая бутылка жила второй жизнью. В неё наливали домашний квас или морс и брали на пикник. Но главный путь — обратно, в молочный отдел. Бутылки стояли рядами у стены, в ящиках: зеленоватые — из-под кефира, простые — из-под молока. Сдавая их, ты получал не только деньги 15 копеек, но и чувство правильного, замкнутого круга. Ничего не пропадало. Стекло гуляло по стране, из магазина в магазин, из города в деревню, неся в себе память о тысячах кухонь, о тысячах утренних, дневных, вечерних глотков.
Анна вспомнила лицо продавщицы в их гастрономе «Восход». Тётю Люду. Та знала всех постоянных покупателей. «Опять Петрович с похмелья кефира купил?» — смеялась она, звеня бутылками. Они были частью разговора, частью связи. Ты приходил не к безликой стойке, а к человеку, который, увидев пустую тару в твоих руках, уже знал, что ты хочешь «пастеризованное, пожирнее».
Анна зашла с бутылкой в кухню своей уже современной квартиры. Поставила её на стол рядом с пластиковой бутылкой ультрапастеризованного молока «с увеличенным сроком годности». Два мира. Тяжёлое, основательное, стекло и лёгкая, безликая, одноразовая пластиковая бутылка.
Анна помыла стеклянную бутылку. Вода, очищающе, сбегала по стеклу. И советская стеклотара засверкала, как новенькая. Анна налила в неё молока из современной пластиковой бутылки. И тут случилось странное. Молоко в бутылке выглядело… нелепо. Чужим. Оно должно было быть другим — более густым, с каплями жира на стенках, обещающим ту самую, давно забытую пенку при кипячении.
Она попробовала. На вкус — обычное магазинское молоко. Но во рту ожил другой вкус — из детства. Терпкий, насыщенный, с едва уловимой горчинкой где-то на задней части языка. И с ним пришло ощущение: ты пьёшь не жидкость из пластика, ты пьёшь сам уклад. Детство. Утро. Холодок бутылки в руке. Стук дверцы холодильника «Бирюса». Голос диктора Левитана из радиоприёмника на кухне. Ощущение, что мир, несмотря на все его сложности, — прочен и светел. Как это стекло.
Анна не стала ставить бутылку на полку. На следующий день она отнесла её на дачу. И теперь в ней стоит вода для полива рассады. Бутылка стоит на старой табуретке у окна, и солнце, проходя сквозь стекло, отбрасывает на деревянные стены призрачные, колышущиеся блики. Блики из прошлого.
Иногда Анна берёт её в руки, просто так. Чувствует вес. Прохладу. Эта бутылка никогда больше не вернётся в молочный отдел. Для неё нет обменного пункта в этом новом, быстром, одноразовом мире. Но она по-прежнему работает. Не как ёмкость для молока, а как сосуд для совершенно иной субстанции — исчезнувшего времени. Времени, когда вещи были приятнее и теплее, связи — прочнее, а молоко пахло не сроком годности, а жизнью. Простой, понятной и цикличной, как возвращение пустой бутылки обратно к своему истоку. На молочный комбинат.