Он родился в темноте, и это стало его первым воспоминанием. Не сама темнота, а её текстура — влажная, вязкая, давящая со всех сторон, словно объятие, что не хочет отпускать. Его мир был шариком, и он пребывал в самом сердце этого шарика. Потом явился Звук. Не тот хаотичный шорох, что лип к стенам его колыбели, а ритмичный, настойчивый. Стук. Стук-стук. Стук-стук-стук. Это был код, пароль, отмыкающий дверь из одного состояния в другое.
Скорлупа поддалась, и его хватил свет. Он был не просто ярким; он был болью, впивающейся в тысячи неготовых к нему глаз. Он зажмурился всеми ими сразу, и это было похоже на то, как если бы вселенная одновременно погасла и родилась заново — у него внутри.
Его звали Жук. Просто Жук. Иных имен для себя он не ведал. Его мир был Кучей — гигантским, непостижимым конгломератом всего: полусгнивших листьев, палочек, ароматов разложения и сладковатой пыльцы. Куча была его вселенной, и у нее были свои законы. Главный закон был прост: то, что вверху — ненадежно и опасно. То, что внизу — безопасно и истинно.
Его первым учителем был Старый Жук, его дед, существо с потрескавшимся, как старая кора, хитиновым панцирем и усами, что улавливали вибрации миров, невидимых даже фасеточному зрению.
— Запомни, — говорил Старый Жук, восседая на Грибе-Мыслителе, высшей точке их мира. — Мир — это Шар. Но не простой. Он сплетен из шестиугольников. Идеальных, как ячейки сот. Всё, что ты видишь, — лишь проекция этих шестиугольников на изогнутую поверхность Беспорядка. Наша задача — катить наш Шар, отшлифовывая хаос, пока он не станет идеальным.
— Какой Шар? — спрашивал Жук, глядя на бесформенную груду листьев под ногами.
— Тот, что внутри, — загадочно отвечал Старый Жук и указывал усами в небо. — И тот, что снаружи. Они — одно.
Небо было самым странным. Оно менялось. Иногда оно было Синим — ослепительным, пугающим, бездонным. Иногда — Черным, усыпанным крошечными холодными точками, которые Старый Жук называл «дырами в потолке иного мира». А иногда на него наползала Серая Холодная Трясина, из которой падали тяжелые, прозрачные сферы. Воды. Каждая такая сфера была целым океаном, способным смыть муравейник, утопить гусеницу, изменить рельеф Кучи.
Именно во время одной из таких Трясин Жук встретил Её.
Он прятался под листом лопуха, наблюдая, как мир за окном плавится и растекается. Вода стекала по жилкам листа, образуя временные хрустальные реки, и весь знакомый мир превращался в зыбкое, нестабильное царство. И вдруг он увидел, как по скользкому стеблю, ведущему вниз, в непролазные дебри у основания Кучи, карабкается кто-то другой. Это была Светлячка. Она была непохожа ни на кого. Ее брюшко источало мягкий, теплый, зеленоватый свет. Она скользила, падала, поднималась снова, и ее огонек мерцал, но не гас, словно упрямая мысль в кромешной тьме.
Жук, движимый импульсом, о котором не мог бы рассказать, высунулся из-под своего укрытия.
— Эй! Сюда! — просигналил он своими антеннами, на языке вибраций, понятном всем жукам.
Она вздрогнула, ее свет на мгновение погас, потом вспыхнул снова, ярче, изучающе. Она доползла до его листа. От нее пахло ночными цветами и чем-то неуловимо чужим, словно ветром из-за края света.
— Ты чего тут одна? — спросил Жук. — Во время Трясины все прячутся.
— Я ищу, — просто ответила Светлячка. Ее голос был похож на шелест шелковых крыльев.
— Что ищешь?
— Другие огни. Я их видела. Далеко. За Большой Плоской Стеной. Они мигают. Я должна понять, что они говорят.
Большая Плоская Стена была краем их мира. За ней лежало Неизвестное. Никто из здравомыслящих жуков не стремился туда.
— Это опасно, — сказал Жук. — Там ходят Ноги. Великие, словно стволы деревьев, обрушиваются с неба и сотрясают землю.
— Я знаю, — сказала Светлячка, и ее свет вдруг дрогнул, стал печальным. — Но я должна. Иначе мой свет потухнет навсегда. Он гаснет, когда я одна.
Они просидели под листом всю Трясину. Жук рассказывал ей о теории Шара и шестиугольников. Светлячка слушала, и ее свет пульсировал в такт его словам. Она сказала, что, возможно, Шар — это и есть тот самый идеальный свет, который она ищет.
Когда Серая Трясина уползла, уступив место Синей Пустоте, Светлячка поблагодарила его и поползла вниз, к краю мира. Жук смотрел ей вслед, пока зеленоватая точка ее света не растворилась в рыжем хаосе Кучи. И впервые почувствовал, что его собственный мир, такой надежный и понятный, стал вдруг тесен.
Он вернулся к Старому Жуку.
— Деда, что такое свет?
Старый Жук чистил усы передними лапками.
— Свет — это воспоминание о том, что было до темноты. И обещание того, что будет после. Он обманчив. Он показывает лишь поверхности. Истина — в темноте, в почве, в корнях.
— Но он бывает разный. Есть тот, что сверху, горячий и слепящий. А есть... другой. Теплый. Как у Светлячки.
Старый Жук перестал чистить усы. Его фасетки на мгновение отразили бесконечную синеву неба.
— А, — произнес он. — Ты встретил одного из них. Огненные бродяги. Они ищут свои зеркала в ночи. Это печальный путь. Их свет — это их душа, вывернутая наизнанку. Они горят, чтобы не замерзнуть в одиночестве. Но рано или поздно их огонь привлекает Того, Кто Пожирает Свет.
Жук не знал, кто такой Тот, Кто Пожирает Свет, но от одного имени по его спине пробежал холодок.
Дни потекли своим чередом. Жук катал свой навозный шарик, как и все. Он толкал его вверх по склонам Кучи, чувствуя, как под хитином напрягаются мускулы. Шар был его кармой, его долгом, его смыслом. Но теперь, глядя на его идеальную, темную, отполированную поверхность, он видел в нем несовершенство. В нем не было света. Ни слепящего сверху, ни теплого, зеленого, как у нее.
Он начал замечать то, чего не видел раньше. Мир был полон сигналов, невидимых диалогов. Муравьи, снующие по своим неведомым делам, обменивались касаниями усиков, передавая сложные сообщения о запасах еды и маршрутах. Паук-отшельник в центре своей серебряной паутины сидел неподвижно, как монах в медитации, и ловил в шелковые сети не только мух, но и дрожь мира, вибрации ветра. Гусеница, с которой Жук иногда разговаривал, уверяла его, что все это — сон, а настоящая жизнь начнется потом, после Великого Превращения, когда она сбросит свою старую кожу и станет кем-то совсем иным.
— А не страшно? — спрашивал Жук. — Стать другим?
— Страшнее — остаться прежней, — философски отвечала Гусеница, с аппетитом пережевывая лист. — Мы все в коконе. Просто мой — видимый.
Мысль о коконе поразила Жука. Может, и Куча — это просто гигантский, грубый кокон? А Большая Плоская Стена — его граница?
Однажды ночью, когда Черное Небо было усыпано дырами, он снова увидел зеленый свет. Он был слабым, едва заметным. Жук бросил свой Шар и пополз навстречу.
Светлячка лежала у подножия Большой Плоской Стены. Одно из ее тонких крыльев было надломлено. Ее свет мерцал, как последний уголек в потухающем костре.
— Он там, — прошептала она, увидев его. — Я видела. Целый рой огней. Они мигали. Говорили. Но я не смогла понять... Слишком далеко. А Нога... почти наступила на меня.
Жук принес ей капельку росы, собранную с паутины. Сидел рядом, молча. Ее свет понемногу окреп, согревая его бок.
— Почему ты не бросаешь свой Шар? — спросила она. — И не идешь со мной?
— Я не могу. Это... моя суть. Моя доля Бытия.
— А может, это просто привычка? — тихо сказала Светлячка.
Она выздоровела через несколько дней. Но что-то в ней переменилось. Пламя ее души больше не рвалось наружу с прежней силой. Оно стало ровным, задумчивым. Она часто смотрела на Шар, который катал Жук.
— Он и правда очень идеальный, — как-то сказала она. — В нем есть своя красота. Красота завершенности.
И тогда Жук совершил нечто безумное. Он подкатил свой Шар к ней.
— Помоги мне, — сказал он. — Давай катить его вместе. Может, вдвоем мы сможем докатить его до края и увидеть, что там.
Они стали катить Шар вместе. Это было странное зрелище: Жук, толкающий свою темную, пахнущую землей ношу, и Светлячка, чей мягкий свет озарял им путь, превращая хаос Кучи в сказочный, зыбкий ландшафт. В ее свете знакомые коряги и листья выглядели иначе — таинственно и прекрасно. Жук понял, что Старый Жук был не прав. Свет не скрывал истину. Он создавал новую, ту, которую без него было не разглядеть.
Они говорили обо всем. О том, что видят дыры в Черном Небе — другие миры или просто трещины в куполе их собственного? О том, помнит ли Гусеница после Превращения свои прошлые жизни? О том, не является ли Нога, эта громада, падающая с неба, таким же существом, просто живущим в другом масштабе времени, где одно их мгновение — целая жизнь жука?
Любовь жука и светлячки стала их тихим договором против вселенского одиночества. Они не могли слиться в порыве, как мотыльки. Их тела были слишком разными. Но когда ее свет падал на его хитиновую спину, он чувствовал тепло, которого не давало ни одно солнце. А когда он касался ее усиками, ее свет вспыхивал ярче, и это было красноречивее любых слов.
Они докатили Шар до самого края Кучи, до подножия Большой Плоской Стены. За ней лежало нечто невообразимое. Ровная, зеленая, стриженая пустота. И вдали — гигантские прозрачные кубы, из которых доносились голоса, похожие на раскаты грома, но упорядоченные. Мир Ног.
И тогда они увидели Их. Другие огни. Не зеленые, а желтые, теплые, мерцающие в темноте того мира, как созвездия, опустившиеся на землю. Они мигали. Не хаотично, а с определенным ритмом.
Светлячка замерла. Все ее существо стало одним большим слушающим ухом, одной впитывающей фасеткой.
— Я понимаю, — прошептала она. И ее собственный свет начал откликаться. Медленно, робко. Она говорила с ними на своем световом языке.
Жук смотрел на этот диалог огней и чувствовал приступ той самой первородной темноты, из которой родился. Он был здесь, на грани двух миров, а она уже была там. Ее душа летела через пропасть, к своим.
Диалог длился недолго. Потом огни там, вдалеке, погасли один за другим. Светлячка повернулась к Жуку. В ее свете не было радости. Была тихая, бездонная грусть.
— Они сказали... что это конец сезона. Что скоро придет Холод, который заберет все огни. Они уходят. И мне пора.
— Куда? — спросил Жук, уже зная ответ.
— Туда, откуда не возвращаются. В место, где нет ни Кучи, ни Стены. Где есть только свет и тишина.
Он понял. Тот, Кто Пожирает Свет, — это не чудовище. Это Холод. Белая, беззвучная пустота.
— Иди, — сказал Жук. Он не нашел других слов.
Она посмотрела на него, и ее свет вдруг стал таким ярким, таким пронзительным, что Жуку показалось, будто он видит насквозь весь мир — и все шестиугольники, из которых он сложен. Она коснулась его усика кончиком своего.
— Спасибо за твой Шар, — сказала она. — Теперь я знаю, что идеальная форма существует.
Потом она расправила крылья, даже надломленное, оттолкнулась от Стены и полетела. Ее зеленый огонек, такой хрупкий и неугасимый, уплывал в темноту, к чужим мирам, становясь все меньше и меньше, пока не растворился в ночи, слился с теми далекими огнями, которые тоже погасли.
Жук остался один. У его ног лежал его идеальный, темный, бесполезный Шар. Он толкнул его лапкой. Шар покатился, пересек невидимую границу их мира и упал с обрыва в ту самую ровную, зеленую пустоту. Жук слышал, как он с глухим стуком ударился о землю мира Ног и покатился дальше, в неизвестность.
Он не стал за ним следить. Поднял голову и смотрел в ту точку, где растворился ее свет. Небо на востоке начинало светлеть. Синяя Пустота сменяла Черную. Скоро появится слепящий свет, который не греет душу.
Старый Жук умер перед самым Холодом. Он просто уснул и не проснулся. Жук нашел его сидящим на Грибе-Мыслителе, устремившим усы в небо, как будто пытающимся уловить последнюю, самую важную вибрацию.
Жук пережил Холод. Он зарылся глубоко в Кучу, в ту самую первую, спасительную темноту. Но теперь она не была для него утробой. Она была склепом. Он лежал без движения, чувствуя, как жизнь замирает, и думал о шаре. О том, что, может быть, Старый Жук был прав, но понял это не до конца. Мир и вправду был шаром. Но катить его — не значит шлифовать. Катить его — значит искать. Искать в ночи такой же огонек. А когда находишь, то уже неважно, куда он катится. Важно, что он освещает путь.
Когда Холод отступил, и мир снова ожил, Жук выполз на поверхность. Он был один. Гусеница, должно быть, преуспела в своем Превращении, муравейник опустел, паутина порвалась.
Он подполз к краю Кучи, к Большой Плоской Стене. Он знал, что не сможет летать, как она. Он знал, что его свет — это лишь тусклое отражение в хитине. Но он знал и другое.
Он нашел маленький, невзрачный цветок, пробивавшийся у стены. Он был похож на ту, что когда-то описала ему Светлячка. И каждый вечер, когда на смену Слепящей Синеве приходила Черная Дырявая Бесконечность, Жук забирался на самый бутон этого цветка, поворачивался к пустоте, к тому месту, где когда-то горели чужие огни, и терся своими надкрыльями о стебель.
Раздавался тихий, стрекочущий звук. Ни музыки, ни света. Лишь вибрация. Шепот в темноте. Код. Пароль. Послание в никуда, ставшее посланием в вечность.
Сначала это был лишь ритуал памяти. Актом трения надкрылий он вызывал из небытия ее образ: призрачное тепло на хитине, зеленоватый отсвет на стене, шелест, которого не было. Он говорил с пустотой, и пустота не отвечала.
Но однажды, в особенно ясную и беззвездную ночь, его стрекот, отраженный от гладкой поверхности Стены, вернулся к нему измененным. В нем появился новый обертон, чужая, едва уловимая частота. Это был не ответ, а лишь подтверждение, что его сигнал не тонет в ничто, а уходит куда-то дальше, в изогнутое пространство, где, возможно, у чужих ушей есть свои антенны.
Именно тогда его ритуал перестал быть ностальгией и стал практикой. Медитацией.
Он больше не катил Шары. Он сидел на своем цветке и наблюдал. Он видел, как новый, молодой жук с фанатичным блеском в фасетках катит свой свежеслепленный ком, бормоча что-то о шестиугольниках и долге. Он видел, как муравьи, объединенные единым ритмом невидимого феромонного мандра, тащили в свою цитадель сухую хвоинку, величественную и бесполезную. Он был вне их потока. Он был тем, кто смотрит со стороны на танец, не слыша музыки.
Старость для насекомого — не угасание сил. Это медленное отвердение. Хитин становился хрупким, суставы теряли гибкость. Но внутри, за этим застывающим панцирем, сознание, наоборот, размягчалось, становилось проницаемым.
Он вспоминал слова Старого Жука об истине, сокрытой в темноте. Теперь он понимал их иначе. Темнота — не противоположность свету. Это его основа. То полотно, на котором свет вышивает свои временные узоры. Ее свет был одним таким узором. Его жизнь — другим. Исчезновение узора не портит полотно. Но разве от этого узор был менее прекрасен?
Следующей ночью он снова приполз к цветку. Но стрекотать не стал. Вместо этого он начал медленно, методично обходить Стеночку по периметру. Его лапки вышагивали по самой границе, где рыхлая, знакомая земля Кучи сменялась холодной и абсолютно гладкой поверхностью Чужого.
Он искал щель. Трещину. Любой изъян.
Его поиск был лишен отчаяния или надежды. Это было просто новое действие, сменившее старое. Если нельзя улететь к огням, может, получится пролезть?
Через несколько дней он нашел. В самом низу, под нависающим комом спрессованной грязи, был крошечный лаз. Не в Чужой мир, а куда-то глубже, в самое нутро Кучи. Оттуда тянуло запахом старой, мертвой влаги и чем-то еще… тишиной. Не той, что снаружи, а плотной, поглощающей все звуки.
Он протиснулся внутрь. Туннель шел вниз. Он полз, почти не видя, ориентируясь на тактильные ощущения. Стенки были прохладными и шершавыми. Иногда его усики улавливали паутину, но старые, заброшенные.
В конце туннеля он оказался в Пустоте. Не в небесной, а в подземной. Это была пещера, выгрызенная кем-то давно. Свод ее терялся в темноте, а в центре лежал Камень. Не большой, но идеально гладкий, отполированный до зеркального блеска тысячами прикосновений. Он был теплым.
Жук подошел и коснулся его лапкой. Камень отдавал ровное, глухое тепло, как спящее животное. Он устроился рядом, прижавшись спиной к его поверхности. Здесь не было ветра, не было слышно стрекотания других цикад. Только ровный гул самой земли и биение его собственной гемолимфы.
Он просидел так несколько часов. И вдруг понял, что не думает ни о чем. Ни о Шаре, ни о Светлячке, ни о шестиугольниках. Его ум, обычно суетливый и тревожный, утих. Он просто был. Теплый камень под спиной. Темнота перед глазами. Тишина.
Он не обрел просветления. Не постиг великой истины. Он просто нашел тихое место, где можно было отдохнуть от самого себя.
Когда он выполз обратно, уже светало. Он посмотрел на свой цветок у Стены. Он был все так же мал и невзрачен. Жук подполз к нему и сломал его одним движением лапки. Ритуал был окончен.
Он не стал уходить далеко. Он нашел укромное место под большим лопухом недалеко от входа в свою пещеру. Теперь у него было два места: одно — для покоя, у теплого камня. Другое — чтобы наблюдать за жизнью Кучи, как смотрят на текущую реку.
Он видел, как молодой жук, тот самый, с блестящим панцирем, в ярости разбил свой Шар о корягу, потому что тот рассыпался. Видел, как муравьи пронесли мимо тело своего солдата, разорванного на две части. Видел, как новая Светлячка, такая же хрупкая и зеленая, неуверенно порхала в сумерках, и ее свет был таким же одиноким.
Он не чувствовал ни превосходства, ни жалости. Он просто видел. И в этом было какое-то странное, плоское утешение. Все повторяется. Страдания, поиски, ярость, любовь. Это был просто сезонный круговорот, в котором он больше не участвовал.
Он стал замечать мелкие, практические вещи. Как по движению муравьев можно предсказать дождь. Как паук плетет паутину всегда по одной и той же схеме, но каждая новая — чуть-чуть иная. Как вкус утренней росы отличается от вечерней.
Он жил. Просто жил. Без великой цели. Без стремления к идеалу. Без надежды на встречу.
Однажды, незадолго до прихода нового Холода, он спустился в свою пещеру, чтобы переждать. Он устроился у теплого камня, свернулся калачиком и закрыл фасетки.
Снаружи завывал ветер, сыпался первый иней. А здесь, внизу, было тихо и спокойно. Он не думал о том, что происходит там. Он не думал о том, что будет после. Он чувствовал лишь ровное тепло камня и тяжелое, медленное успокоение во всем теле.
Его последней мыслью было не воспоминание и не откровение. Лишь ощущение. Ощущение того, что ему, в общем-то, больше ничего не нужно. И в этом была своя, очень простая и очень тихая правда.
А где-то далеко, за Стеной, в теплом доме, ребенок включил настольную лампу. И ее свет, мягкий, желтый, прошел сквозь стекло, упал на заиндевевшую землю и осветил маленький, неуклюжий, давно позабытый навозный шарик, лежавший у самого края мира. И в этом свете он на мгновение показался уже не комком грязи, а чем-то бесконечно ценным, почти священным. Зеркальным шаром, в котором отразилась вся вселенная.