Депо засыпало, и сон его был тяжек и насыщен, как сон уставшего за день зверя. В сизом мареве, висевшем под закопченными сводами, медленно плавали крупинки угольной пыли, капли сконденсировавшегося пара, мельчайшие чешуйки окалины. Аварийные фонари, желтые, выцветшие, пробивали эту взвесь не лучами, а какими-то густыми сиропообразными сгустками света, которые лениво растекались по могучим бокам застывших паровозов, придавая их формам сходство с доисторическими насекомыми, заснувшими в каменноугольных пещерах. Воздух был густ и ядрен, он состоял из испарений мазута, раскаленного металла, дегтя и древесной смолы от шпал, с едва уловимой, но неистребимой нотой человеческого пота — потом здесь работали, не щадя сил.
Андрей Игнатьевич, старший машинист-инструктор, чье тело за долгие годы срослось с ритмом депо, а душа — с его тайной жизнью, шел по главному цеху. Его потертые, пропитанные солидолом сапоги отдавались глухими, вязкими ударами о бетон, на века пропитавшийся маслом и соляркой. Он не смотрел под ноги, он шел, ведомый внутренним чутьем, ощущая подошвами каждую трещинку, каждый выщербленный край плиты. Он был здесь не хозяином, но жрецом. Его легкие втягивали эту едкую смесь как животворный кислород, его уши отфильтровывали из общего гула важные звуки — шипение пара, скрежет металла, сдавленное посвистывание подпорченного клапана. Его ладони, даже в рукавицах, чувствовали сокровенную вибрацию, идущую от самых фундаментов, от спящих машин.
Он приблизился к паровозу серии «Л» № Л-3589, которого в депо звали «Левиафан». Но для Андрея Игнатьевича это имя было слишком грубым, слишком внешним. В его внутренней классификации, сросшейся с энтомологическими атласами, это был Lepidoptera Imperator, императорская особь, стоящая на пороге великого превращения.
Он прикоснулся рукой в грубой сыромятной рукавице к борту котла. Сталь была теплой, почти живой, она отдавала накопленное за день тепло не как мертвый металл, а как дышащая плоть. И под этой упругой, твердой кожей он ощущал — нет, не слышал, а именно ощущал кончиками пальцев — тихую, ритмичную пульсацию. Словно под стальной обшивкой билось огромное, неторопливое сердце. Или шевелились, готовые к перерождению, личинки иной, звездной жизни.
— Скоро, дружок, скоро, — прошептал он, и его хриплый шепот слился с шипением пара, доносящимся из тормозной магистрали соседнего паровоза, превратившись в часть общего ночного дыхания депо.
Он совершил свой ночной обход, медленный, как ритуальный танец. Его взгляд, отточенный десятилетиями, скользил по деталям, видя не просто механизм, а организм. Зазор в золотнике парораспределительного механизма — в норме, идеально выверен. Сальники на штоке поршня — чуть влажны, подтекают, завтра надо будет сменить. Но это была суетная, будничная магия. Его душа жаждала иного. Он присел на корточки, вглядываясь в ходовую часть. Огромные, спаренные дышлами ведущие колеса с их массивными противовесами казались ему теперь не колесами, а сегментированными, могуче-цепкими лапами гигантской гусеницы. Приземистыми, некрасивыми, созданными для того, чтобы с силой впиваться в щебень балласта и тащить, тащить за собой неподъемную тяжесть земли. Фаза Пожирателя. Фаза личинки.
Достав из прорезиненного кармана своего плаща-брезентовки длинный энтомологический шприц-дозатор, он нашел на раме паровоза, чуть ниже смотрового окошка топки, едва заметный, скрытый под слоями краски и вековой копоти клапан, похожий на хитиновую пластинку. Осторожно, с отточенным движением, он ввел густую, переливающуюся перламутром жидкость, пахнущую медью, полынью и чем-то древним, ископаемым. Специальный катализатор, ускоритель, помогающий накопить кинетическую потенцию для будущего прыжка.
Паровоз вздрогнул всем своим многотонным телом, от тендера до дымовой коробки. Из глубины топки донеслось глухое, урчащее ворчание, словно там перекатывались раскаленные докрасна угли-яйца. И на мгновение из трубы вырвался не клуб черного дыма, а сноп ослепительных искр, которые сложились в сложную, мерцающую геометрическую фигуру, в мандалу, и тут же рассыпались.
— Спи, набирайся сил, — сказал Андрей Игнатьевич, поднимаясь, и его спина, прямая и несгибаемая, растворилась в полумраке, на пути к его конторе.
Его кабинет был алтарем, где служили двум богам. На одной стене, выцветшие от времени и рук, висели синьки паровозов серий ФД, Э, Л, С — с их сложнейшими разрезами котлов, хитросплетениями парораспределительных механизмов, чертежами инжекторов и конусов. На другой — литографии с изображением махаонов, аполлонов, брамей, атласов, и рядышком, в банках с мутноватым спиртом, застыли в вечном полете сами насекомые, их крылья, их лапки. Рядом с журналом предпускового осмотра, испещренным цифрами, стоял бинокулярный микроскоп, а на предметном стекле лежали нежные, как пыль, хитиновые чешуйки.
Он сел за стол, отягощенный годами, достал толстый, в клеенчатом переплете журнал и начал писать. Его почерк был твердым и безжалостно точным, как шрифт на технической инструкции.
*«Дата: 21.10. Процесс инкубации Л-3589 вступает в терминальную стадию. Отмечается повышение температуры котла в состоянии покоя на 3,7 градуса. Пульсация ходовой части участилась до 12 циклов в минуту. Введена доза катализатора "Нектар-7". Потребление угля за последнюю поездку увеличилось на 15%, при этом коэффициент полезного действия паровой машины вырос на 4,2%. Особи начинают отказываться от стандартного угля-антрацита, проявляя явное предпочтение каменному углю с высоким содержанием битума, а также древесному углю из лиственницы. Зафиксирован случай поедания бригадой Л-2211, серия "Эш", запаса дизельного топлива для путевого обогревателя. Аппетит растет, это верный признак. Скорость на участке Депо — Разъезд №4 перед окукливанием должна быть не менее 75 километров в час для создания достаточного кинетического импульса. Координаты коконирования: заброшенное депо "Воронья Слободка", тупиковый путь №3. Там тихо. Там никто не помешает».*
Он отложил перо, и взгляд его упал на огромную карту, занимавшую всю стену. Это была не карта путей и станций. Она была испещрена иными, тайными знаками: здесь был отмечен «вылет Бражника-12», здесь — «первая яйцекладка Тепловоза-Червя», здесь извивалась «зона миграции Стальных Стрекоз». Депо было не местом ремонта. Оно было колыбелью, инкубатором, яслями для стальных гусениц, тоскующих о небе.
Утром в депо вкатился, как юный щенок, практикант Семен. Его прислали из института железнодорожного транспорта, и он горел теориями о тепловозах и электровозах, о будущем, очищенном от дыма и сажи.
Андрей Игнатьевич встретил его без радости.
— Практикант? — буркнул он, не отрываясь от осмотра зева топки Левиафана. — Знаешь, чем топка «Лебедянки» отличается от топки «Эшки»?
Семен, готовый сыпать цифрами коэффициента полезного действия, смутился.
— Ну… объемом?
— Объемом? — Андрей Игнатьевич фыркнул, и из его ноздрей вырвалась струйка пара, точь-в-точь как из клапана. — Топка «Лебедянки» — это жабры наземной гусеницы. Широкие, распластанные. Она дышит углем, как кислородом. А у «Эшки» топка — это рудиментарный зоб. Он не дышит, он заглатывает. Потому «Эшки» и не летают. Они тупиковая ветвь. Упитанные, сытые черви.
Семен смотрел на него как на безумного.
— Летают? — переспросил он осторожно.
— Все летают, парень, — сказал Андрей Игнатьевич, хлопая его по плечу так, что у того подкосились ноги. — Просто не все сразу. Пойдем, познакомлю с хозяйством.
Экскурсия превратилась в сюрреалистический урок.
— Вот смотри, — Андрей Игнатьевич указал на паровоз, с которого сливали воду из котла. — Видишь, как вода вытекает? Мутная, с примесью окалины. Это он сбрасывает балласт. Готовится к диете. Перед окукливанием они переходят на дистиллированную воду, почти не едят. Все силы уходят на перестройку внутренностей.
Он подвел Семена к Левиафану.
— А это наша гордость. Lepidoptera Imperator. Обрати внимание на форму дымохода с искрогасителем. Это прообраз будущего хоботка. Он будет втягивать разреженную межзвездную плазму. А эти колпаки на паровых цилиндрах? Это зачатки усиков-антенн. Они будут ловить не радиоволны, а гравитационные колебания, петь серенады нейтронным звездам.
Семен молчал. Он трогал холодный, ребристый металл, вглядывался в замысловатые конструкции и вдруг начал видеть в них не инженерные решения, а анатомические черты. Да, эти боковые окна в будке машиниста и правда были похожи на фасеточные глаза. А длинный, цилиндрический котел — на раздутое брюшко. А сложенная в походном положении сцепка — на хитиновые церки.
— Но… как? — выдохнул он.
— Метаморфоз, парень, — сказал Андрей Игнатьевич. — Полный метаморфоз. Hypermetamorphosis Stalinus. Открыт в сорок седьмом, академиком Грубером. Держали в секрете. Сначала думали, брак производства, металлургический сбой. Потом поняли — это эволюция. Железная дорога — это только личиночная стадия. Настоящая жизнь начинается там, — он ткнул пальцем в закопченное стекло крыши, за которым висело серое, осеннее, бесконечно далекое небо.
В тот день Семену поручили помогать кочегару Левиафана, дяде Ване. Дядя Ваня был человеком малоразговорчивым, весь его лексикон состоял из «поддай» и «держи». Но когда Семен, зачерпнув гигантской, отполированной руками лопатой уголь, занес ее над жерлом топки, старик остановил его.
— Стой. Не всякий уголь ему сейчас.
Дядя Ваня порылся в угольном бункере, его пальцы, похожие на корни старого дерева, с легкостью отыскали несколько крупных, смолистых, отливающих синевой кусков.
— Вот этот. Чиркийский бассейн. Чуешь, пахнет смолой и древностью? Это как мед для пчелы. Он его любит.
Семен бросил уголь в нутро топки. Пламя не просто полыхнуло — оно запело. Глухой, басовитый гул, похожий на звук исполинской струны, прошел по всему паровозу, от тендера до будки. Семену на мгновение показалось, что стальные стенки котла стали прозрачными, и он увидел внутри бушующее, раскаленное докрасна море энергии, в котором плавали, словно икринки, сгустки чистого, белого света.
— Он… он доволен? — спросил Семен.
Дядя Ваня хмыкнул.
— Пока не брыкается. Значит, доволен.
Наступила ночь перед отправлением. Ритуалы стали сложнее и таинственнее. Андрей Игнатьевич в своем кабинете готовил «Нектар». Это была уже не простая инъекция, а целое таинство. В стеклянной колбе, подогреваемой спиртовкой, кипела густая, маслянистая жидкость, в которую он по каплям добавлял реагенты: истолченные в мелкую пыль хитиновые надкрылья от предыдущих «вылетов», собранную у насыпей пыльцу иван-чая, каплю тяжелой, подвижной ртути для проводимости и щепотку пепла из топки самого первого, легендарного паровоза-прародителя, «Овечки».
Семен стоял и смотрел, забыв о скепсисе, о физике, о логике. Он наблюдал за алхимией.
— Ртуть — для нервной системы, — без просьбы пояснил Андрей Игнатьевич. — Будущие крылья должны чувствовать малейшие колебания эфира. Хитин — это память. Память о тех, кто улетел. Они оставляют нам свои доспехи, свои личиночные шкурки. Мы их перемалываем и кормим новому поколению. Так передается знание. Так передается тяга к звездам.
Он выключил горелку. Жидкость в колбе светилась нежным, перламутровым, внутренним светом, словно в ней была заключена луна.
— Завтра, на рассвете. Он уйдет в последний рейс. Ты поедешь с нами. Как энтомолог-наблюдатель. Записывай все. Каждый скачок давления, каждую вибрацию. Это бесценные данные.
Утром Левиафан стоял под парами. Но это было не привычное, деловое шипение. Это было могучее, ровное, грудное дыхание спящего дракона. Пар из предохранительных клапанов выходил не клубами, а тонкими, упругими, шелковистыми струйками, уже начинавшими плести кокон.
Бригада собралась особая. Андрей Игнатьевич — машинист. Дядя Ваня — кочегар. Семен — в роли помощника и летописца. И еще один человек — тощий, молчаливый, в очках с толстыми линзами, за которыми прятались глаза-буравчики. Его звали Прохор, и он был «энтомологом-диагностом». Он нес с собой потертый кожаный чемоданчик, набитый датчиками и странными приборами, похожими на инструменты патологоанатома.
— Садись, практикант, — кивнул Андрей Игнатьевич, занимая свое место у контроллера. — Сейчас увидишь, что значит вести не просто поезд, а живую душу к ее преображению.
Он плавно, почти ласково перевел контроллер. Левиафан тронулся не с привычного для тяжелых паровозов содрогания и рывка, а с удивительно мягкого, волнообразного движения, словно гусеница, оторвавшаяся от листа и начавшая свой путь вниз, к земле, чтобы найти укромное место для окукливания.
Депо осталось позади, они выехали на открытый путь. Утро было серым, холодным, пронизанным влажным ветром. Но внутри кабины стояла тропическая жара. Дядя Ваня, не переставая, подбрасывал в ненасытную топку свой особый, смолистый уголь. Пламя гудело все громче, его бас становился все глубже, переходя в неслышимую уху, но ощущаемую костями инфразвуковую частоту.
Прохор, прилепив датчики к стенкам будки, не отрывался от экранов своих приборов.
— Давление в котле — 16 атмосфер и растет. Температура пара — 420 градусов. Вибрация ходовой части на частоте 22 герца. Начинается резонанс. Внутренняя температура тела особи повышается.
«Тело», думал Семен. Он смотрел на стрелочки манометров, на водомерное стекло, и они были для него уже не приборами, а термометрами и тонометрами живого, готовящегося к рождению существа.
— Скорость — 60, — сказал Андрей Игнатьевич, не отрывая взгляда от пути. Его лицо было сосредоточено и одухотворено, как у иконописца, пишущего лик. — Пора.
Он дал гудок. Но это был не пронзительный крик репродуктора. Это был низкий, протяжный, почти животный, мычащий звук. Зов. Призыв.
Им в ответ, с соседнего пути, отозвался другой гудок, более нежный, свистящий. Там шел паровоз серии «СО», «Серго». Его тоже вела особая бригада. Он был меньше, изящнее, и его движение было более порывистым, стрекозиным.
— СО-17, «Стрекоза», — пояснил Андрей Игнатьевич. — Он не для полета. Он — разведчик. После трансформации он станет спутником, курьером. Будущая "Оса-космический скаут". Они идут вместе. Стая.
Семен смотрел, как за окном мелькали телеграфные столбы, скучные, пожухлые поля, редкие перелески. Но теперь он видел и другое. Он видел, как от раскаленного, пульсирующего котла Левиафана в окружающий мир шла волна искажения. Воздух за окном дрожал, как над раскаленным асфальтом, цвета сползали, сливались, как масляные пятна на воде. Деревья на мгновение казались не деревьями, а гигантскими, колеблющимися волосками на теле планеты-гусеницы.
— 70 километров, — сказал Прохор, и в его голосе впервые прозвучало неподдельное волнение. — Критическая скорость. Начинается выделение феромонов трансформации.
Из трубы Левиафана повалил не черный, угарный дым, а белый, густой, тягучий, как жидкий шелк, как паутина. Он стелился за поездом, окутывая его плотным, молочно-белым коконом. Сквозь эту внезапно возникшую белизну уже почти не было видно пейзажа. Они мчались сквозь сплошную, светящуюся пелену, сквозь метель из собственного перерождения.
— Давление зашкаливает! 20 атмосфер! — крикнул Семен, глядя на манометр, стрелка которого дрожала, упираясь в красную запретительную черту.
— Не смотри на приборы! — рявкнул Андрей Игнатьевич, и в его голосе была не злоба, а страсть. — Смотри на него! Чувствуй его!
Семен послушался. Он оторвал взгляд от циферблатов и прижал ладонь к горячей, вибрирующей стенке будки. Сталь была не просто горячей. Она была живой, пульсирующей, как натянутая кожа на барабане. Под ней что-то текло, переливалось, ломалось и складывалось заново. Раздался оглушительный, сухой треск — одна за другой, как пуговицы на тесной рубахе, лопнули заклепки, удерживающие кожух топки. Сквозь щели хлынул ослепительный, слепящий свет, в котором плавали радужные круги.
— Он сбрасывает личиночные покровы! — закричал Прохор, и его тонкий голос пробился сквозь гул. — Внимание! Инерционный скачок!
Левиафан рванул вперед с такой нечеловеческой силой, что всех отбросило к задней стенке будки. Скорость была заведомо выше возможной для любого паровоза в мире. Они неслись уже не по рельсам, а сквозь сплошную, светящуюся субстанцию, где не было ни ветра, ни звука, кроме нарастающего гула самого превращения. Стекла в окнах потрескались паутиной, а потом не вылетели, а расплавились, словно ледянки. Мир за окном перестал существовать.
Семен, цепляясь за поручни, видел, как будка машиниста начинает меняться. Приборная доска оплыла, как восковая свеча, контроллер в руках Андрея Игнатьевича превратился в нечто мягкое, жилистое, похожее на сухожилие. Сам Андрей Игнатьевич сидел неподвижно, и его лицо, обращенное вперед, в сияющую мглу, было спокойно и прекрасно. Его кожа светилась тем же сокровенным светом, что и тело паровоза.
— Мы почти там! — его голос был уже не человеческим, а словно исходил из самых недр котла, из кипящего сердца машины. — Держись, практикант! Сейчас ты увидишь Чудо!
Раздался звук, для которого не было названия в человеческих языках. Это не был грохот, не взрыв, а нечто вроде гигантского шелкового полотна, разрываемого изнутри. Белая, слепая пелена рассеялась.
И тут Семен понял, что они больше не едут. Они парили. Левиафан, все еще сохранявший свои общие очертания, но уже полупрозрачный и светящийся изнутри, словно фантом, плавно скользил на метр над шпалами, направляясь к тупику заброшенного депо. Он летел не на крыльях — его держала в воздухе та же самая кипящая энергия, что исторгала из его трубы белый шелк. Это была левитация, предвестник полного освобождения от земных пут.
— Он уже между мирами, — голос Андрея Игнатьевича прозвучал прямо в сознании Семена, ведь грохот и шипение прекратились, уступив место оглушительной тишине. — Реальность здесь истончилась. Смотри.
Паровоз мягко, без единого скрежета, вошел в тупик и... проплыл сквозь старую кирпичную стену, словно она была дымовой завесой. В тот же миг будка машиниста, в которой они находились, стала прозрачной, а потом и вовсе растворилась вокруг них. Они не упали — они мягко опустились на ноги, оказавшись стоящими на земле, снаружи, у той самой стены, в которую только что въехал их поезд. Переход был настолько плавен, что Семен не успел испугаться. Казалось, будто они сами были частью этого фантомного состояния и теперь просто обрели прежнюю форму.
Через полупрозрачную, мерцающую кирпичную кладку они видели, как в огромном, темном зале депо Левиафан наконец замер. И началось Великое Превращение.
Его стальные бока задышали, заструились. Длинный котел начал утолщаться и укорачиваться, становясь мощным, обтекаемым телом. Колеса втягивались в корпус, а дымовая труба и паровые цилиндры переплавлялись в сложные, ажурные выступы — основу для будущих крыльев. Это была еще не бабочка, а протококон, существо в самой активной фазе метаморфоза.
И тогда из его пор хлынули потоки сияющего шелка. Они били фонтанами, с гулким шорохом сплетая вокруг перерождающегося тела плотную, сверкающую оболочку. Кокон рос на глазах, поглощая бывший паровоз, пока не превратился в гигантскую, пульсирующую светом сферу, почти касавшуюся сводов старого депо. Он был не «маленьким яйцом», а исполинским образованием, вместившим в себя всю массу и энергию Левиафана. Его стенки, полупрозрачные и переливающиеся, позволяли угадывать, как внутри бушует световая буря и формируются новые, невероятные очертания.
Тишина была абсолютной, оглушительной. Пахло озоном, расплавленным металлом, медом и чем-то незнакомым, холодным — космосом.
Андрей Игнатьевич опустился на одно колено, касаясь земли ладонью. Дядя Ваня молча, по-старообрядчески, крестился. Прохор бормотал и бормотал, захлебываясь: «Феноменально… полная реорганизация тканей… исчезновение паровой машины, рост имагинальных дисков, телепортация в момент перехода через фазовый барьер... кокон как дименшиональный стабилизатор...»
Семен не мог говорить. Он смотрел на гигантский кокон, на это живое, дышащее чудо, и понимал, что все, что он знал о мире, — лишь тонкая скорлупа на поверхности бездонной тайны.
— Ск..сколько? — прошептал он наконец.
— Сутки, двое, — негромко ответил Андрей Игнатьевич. — Никто не знает точно. Время в коконе течет иначе. Он переписывает себя. Из гусеницы, пожирающей уголь и пространство, в бабочку, пьющую свет звезд.
Они молча, не спеша, пошли прочь. Семен на полпути обернулся. В сыром полумраке огромный кокон мерцал, как исполинская жемчужина. И ему почудилось, что он слышит тихий, нежный, шелестящий звук — шелест растущих в невесомости крыльев.
В его душе замолкли все споры, умолкли голоса расчёта. И в рождающейся тишине зазвучала одна-единственная, всепоглощающая мысль: он будет летописцем этого Великого Превращения, картографом тех путей, что пролегли не по земле, а меж звёзд. Он примет сан механо-энтомолога!
..Ну, если сдаст практику...