Мы держали оборону на самом, думаю, страшном участке. От батальона осталось всего шесть человек и ни одного командира, а уж от дивизии даже и не знаю. Нас заменили, а так как ещё оставались знамена полков, отвели нас в тыл для краткого отдыха и пополнения.
Июль 41-го был чудесен, стояло тёплое лето, а после купания в речке под названием Кама и ухи, что была самодельщиной поверх общего обеда, свобода била в голову наотмашь. В первый же день нам досталось чистое бельё и портянки, всё старое у нас отобрали и сожгли в большом костре, хотя блох и вшей было ещё немного, сапоги мы выветрили, промыли изнутри и снаружи, подремонтировали, кто как смог, и густо смазали гуталином. А гимнастерки мы не спеша постирали в той самой доброй реке. Я уже покрылся цыпками и отмывал – отмывал себя дорогим мне целым куском хозяйственного мыла, оставшимся от погибшего моего дружбана дяди Коли и вспоминал – вспоминал своё детство, когда мама купала нас всех, шестерых детей, подряд по очереди в большом корыте, этим купанием заканчивалась для нас каждая суббота, чтобы воскресенье – благословенный выходной день встретить сном до отвала, блинами и каймаком, играми и беготней по всему двору, вечерним пловом с мясом или яйцами, на худой конец – с курагой. А после купания мама вытирала меня насухо большим полотенцем, больше меня вдесятеро, потом на меня надевалось чистое белье, пахнущее утюгом…
Но счастье длилось недолго, на четвёртый день нас начали строить побатальонно, к нам влились новобранцы и нас повезли на новый участок фронта. Он был пока спокоен, пехота стала укреплять позиции, везде прорывались окопы, траншеи и блиндажи. К вечеру первого дня пошёл дождь, а на нас пошли танки, наши пушки вдалеке от нас заухали, а мы с Вовкой Кузенковым прижались друг к другу и ждали подхода танков поближе, на расстояние, угодное нашему противотанковому ружью. Два немецких танка стали его добычами, мы от радости расцеловали его, но третий танк нас достал и раздавил нас в нашем окопчике. Я проснулся ночью, когда кто–то тянул меня за руки, потом меня подняли на носилки. Это были свои, значит мы отбили врага от наших позиций. Меня куда-то понесли и я жалел только, что утром был чистенький, в чистой одежонке и белье, а теперь вот грязный и пропахший дымом, и одежда вся грязная, а рядом нет мамы, чтобы отругала и открутила бы мне ухо. Но потом я вспомнил Вовку Кузенкова и заплакал.
Вот мы в последнее время кричим, что роботы скоро вытеснят нас, завоюют весь мир и будут теперь уже нам диктовать свои условия. Это чепуха! Мы сами себе давным – давно рабы. Вот отчего начинаются войны? Они начинаются периодически, потому что на данный момент оружия стало больше, чем надо и его количество пора бы уменьшить. А заодно победить врага, захватить у него кое-что. Заставить работать научные умы над новым, более совершенным оружием. Получается круговорот: люди живут-работают и готовят другим смерть, чтобы самим жить, а те тоже также. Неужели люди такие: воевать – воевать! В них вселенская жажда наживы. Не было бы гена приобретательства, не было бы желания уничтожать других, себе подобных. Не было бы македонских, чингизханов, тимуров и бонапартов.
А я всё кричал, когда мне всё порванное в теле сшивали, всё кричал, найдите мне Вовку, моего Вовку найдите, где он, где? Врач сказал только: похоронили твоего Вовку, оставь, не горюй так, это война, забудь, не сходи с ума. Я и забыл, надо было дальше воевать, а воспоминания на войне о родителях и других родных – нехорошая штука, память об умерших – плохая советчица.
В следующем году наш взвод в занятом от немцев блиндаже накрыло мощной бомбой, сброшенной нашим же бомбардировщиком и всех завалило бревнами и землей. Меня спасло, что балка, летя на меня, по дороге встретила стену, до меня оставалось всего несколько сантиметров и я остался жив и даже не ранен. Нас откопали, кто-то уже был мертв, но нескольких нас вытащили живыми. Я потом сидел на краю воронки, приходил в себя и равнодушно смотрел на трупы, мне казалось, что всё в этом мире сейчас – апатия. Полковой повар привел меня в чувство, ударив меня по щекам и заставив открыть рот, куда влил полфляжки водки или спирта – я не знаю, даже они не брали. Потом я целый год мотался по госпиталям и никак не приходил в себя от контузии. Всё надоело мне в этой жизни и я подговорил раненых ребят, со мной лежащих, меня убить. Но, видимо, удар обухом топора был не слишком силен, даже не проломил череп, я вскочил и полностью пришел в себя, уйдя от всякой боли и ночных кошмаров. Может быть там в голове был задет нужный нерв или какая извилина, не знаю. Главврач госпиталя, готовивший бумаги на мою комиссовку, после разговора со мной и трехдневного наблюдения сказал, что отправит меня на фронт. Я не возражал. И на самом деле – я стал спокоен, не кричал уже и не бесновался, стал спокоен, уверен в движениях, стал уже складно говорить и правильно отвечать на вопросы. Поэтому, получив все необходимые документы, я отбыл в свою часть.
Я теперь был крепок телом, контролировал себя, только слышал по-прежнему плохо. В первом же бою наш пехотный батальон влетел на танках в Харьков, был ожесточенный бой, наши танки были подбиты, а противник обходным фланговым маневром окружил нас, боеприпасы кончились и нас взяли в плен. Несколько месяцев я провел в лагере для военнопленных во Франции и нас освободили американцы, открывшие второй фронт. Нас отмыли и откормили свиной тушенкой из огромных десятилитровых железных банок. Вкуснее, кажется, ничего не ел. Нас после карантина и сверки документов и всяких согласований с двумя русскими офицерами смерша отправили, как сказали, домой. Но до дома никто не доехал. После недолгих бесед и зуботычин мне присудили 10 лет сибирской ссылки. Суровый сибирский климат на берегу Енисея, цинга и тяжкий труд не жалели тут никого, ни немцев, ни японцев, ни своих, а меня лишили всех зубов и стройного сильного тела. После пятого года я уже никому не говорил, сколько мне тут осталось. Меня прельщали только сон и ягоды в тайге. Душевная боль от вселенской несправедливости притупилась, тоска по родным пропала. Я превратился в стадное животное, меня и всех утром выгоняли на работу, а вечером загоняли в барак.
Домой я приехал холодным летом 53-го, родители были ещё живы. Но я был старее их, дряхлый старик без слуха и зубов, с седыми волосами, еле переставляющий ноги и опирающийся на палку при ходьбе с дрожащими коленями и струпьями на ступнях, которые никуда от меня не хотели уходить.
Отец и мать предложили меня женить – я только глухо засмеялся – закашлялся. Вскоре я умер и родители похоронили меня, тихо плача по своему кровиночке и кляня себя: для чего же родили?…