Долгожданное возвращение домой оказалось долгим и склочным.
Англичане без проблем позволяли грузить столько, сколько упрёшь, снабдили сухарями, банкой тушенки с подогревом, одеялом байковым. Мы уселись у заднего борта на скатках, чтобы на прощание поглазеть на свободную Германию. С нами ехали еще три семейных парочки, итальянец с нашей Матаней и дочкой-крохой. Его восклицания «грацио-грацио» то и дело вынуждали оглянуться, никакой грации в его бабёнке мы не заметили, видно, снова в положении его жёнушка. Еще изможденные мужики, бабы и древняя старуха. Всего человек двадцать. Кто с барахлом и чемоданами, кто совсем пустой, мы с котомками, можно сказать, налегке. Грузовики с британскими флажками ехали колонной.
Последние часы щемило тревожно сердце, глаза жадно запоминали и развалины, и аккуратные домики-усадьбы, и понурых немцев на обочинах дороги. Почему-то двинулись на север, вроде как на Гамбург, долго петляли, но никакого озера, за которым советская зона начиналась, мы не проезжали.
Когда колонна остановилась у шлагбаума, стало понятно, что пункты передачи не везде есть. Что ж, спрыгнули, помогли семейным сгрузить чемоданы, коляски, швейную машинку, велосипеды. Семейка Грацио в обнимку заспешила в начало очереди, вроде как с маленьким ребенком невозможно ждать. Грузовики начали разворачиваться, кроме первого с сопровождавшим военным. Что там впереди видно не было, мы не стали толкаться, а отошли на поле, пока суд да дело можно и поваляться в траве после тряски, да и подзаправиться не грех. Вдоль дороги валялись раскуроченные чемоданы, разбросанные вещи, даже «Зингеры» и те же велосипеды…
– Что за ерунда творится? – недоумевали мы, озираясь вокруг.
Заморив червячка, нам хотелось вздремнуть, но дикий вопль далеко не радости вмиг включил все наши инстинкты самосохранения, словно мы снова оказались в опасности.
Ну нет, тут же все свои…
Через шлагбаум пропускали не всех: жён отрывали от мужей, мужей от жён, детей тоже не жалели. Молнией вспыхнула картина, как прикладом подгоняли еврейку… там, на мосту. Кровь ударила в голову, не помня себя, мы с лагерными матюками набросились на конопатого солдатика, едва не напоровшись на штык винтовки.
– Ты что творишь, сучонок?! Мы из концлагеря, а ты на бабу с прикладом, ах ты…
Тут подоспели еще солдаты и стали оттеснять иностранных мужей и жён, вот таких-то и дожидался, видно, британский сопровождающий. Вот ведь предупреждали, но никто не верил. Тут-то и вспыхнуло острое чувство несправедливости, если от чужих не ждешь пощады, то от своих невозможно принять враждебное отношение к репатриантам, мы же не военные даже, а девки, дети, старухи что, прокажённые, что ли?!
Много чего мы проорали в адрес сосунков в форме, только оружие-то было у них…
Господи, ну не со своими же воевать?! Что же такое творится? Мы же домой шли…
Кипеж у шлагбаума быстро разогнали, чуть не под конвоем потопали вперед в лагерь, разумеется, без барахла. Нас приняли за поляков из-за нашивок на куртках, оттеснили в сторону к таким же подозрительным. Потом подошел лейтенантик, долго вертел бумажки, что состряпал нам бош.
Вот молодец!
Все мы были 1927 года, а день и месяц рождения он нам влепил по прежним документам на польских ребят… Тут подоспела еще одна автоколонна, нас отправили догонять первую партию возвращенцев. Пока мы могли свободно переговорить, обсудили новую легенду, где мы работали…
Где-где?
У бауэра, конечно… Ни маков, ни Немецкого Сопротивления слыхом не слыхивали, а куртки что, ну что подобрали, то и накинули…
Вот ведь попали, но драпать назад даже мысли не возникло, несмотря на зверскую злость. И ведь смотрели же на нас, как мы на нацистов.
Охереть!
Мы добавили шагу, мало ли кормёжку прозеваем, всё-таки к своим попали. Домой идем, радоваться нужно. Но вместо долгожданной радости мы нагнали потрясённых женщин с обезумевшими глазами, ревущими детишками. Силёнок не было ни у тех, ни у других. Если и были у кого коляски, так их отобрали и выбросили. Никто в толпе не спешил помочь, косо поглядывая на девок с малышнёй.
По мне, так это была самая длинная дорога, даже уснув на плече, ребенок продолжал всхлипывать и вскидываться так, что сердце разрывалось. Это у меня… а что творилось с мамками молодыми – жуть… Никто представить не мог, что их ждало дома.
А что скажут дома? Нагуляла. Шалава… Вот такая «грация» обернулась, что сердце кровью обливалось. Эту Матаню с почерневшим опухшим лицом узнать было невозможно. Почему так жестоко, ведь они расписаны и могли уехать в Италию?..
Слушать ее причитания было страшно, но мы шли рядом, подхватывали детей, если матери вдруг начинали валиться в пыль. Мимо пропылила легковушка с начальником, которому было наплевать, много ли из них доберется до привала живыми.
Хрен редьки не слаще.
На привале никто кормить не собирался, воды тоже и близко не было, а день выдался жарким, ни облачка. Монотонный вой слушать было невыносимо, но глухую ярость вызвали презрительные ухмылки и плевки в адрес девушек с детьми. Такой ненависти в глазах солдат никто не ожидал, и грязных оскорблений, как немецкие-фашистские подстилки, мы еще не слышали. Постепенно привычный страх расправы над беззащитными накрыл репатриантов. Дальнейший путь до лагеря мы одолевали в глубоком ступоре, у нас тоже тряслись губёшки, и дергалось лицо.
Неделя в распределительном лагере прошла как страшный сон, спали на земле. Нам-то не привыкать, всё в наших котомках дорожных осталось нужным и целым, а вот кого вытрясли, те оказались без нужных вещей, особенно дети. Мы без сожаления отдали одеяла, под тужурки-спецовки мы поддели костюмы, свитера вместо подушки, да и собрали нас в дорогу грамотно.
Наконец-то нас погнали на ближайшую станцию, там уже комендант решал, куда и когда отправить эшелон, стояли по два-три дня, практически составы не кормили. Мы потрошили вагоны, картошку варили прямо на путях в отстойниках, бродили по городу в поисках еды, на оставшиеся марки нам удалось купить буханку хлеба.
Мы всё еще были в Германии.
В каком-то польском городке мы услышали знакомую речь, кинулись к мужику с вопросом, где тут воды попить. Спросили сдуру на русском. В ответ получили харкотню:
– Пусть вам Сталин воды подаст!
Мы в три глотки так облаяли пузатого западенца на всех лагерных языках, что тот сразу признал нас за своих, за немецкую зажигалку даже краюху хлеба продал и рассказал, где мы находимся, и как тут обходятся с теми кацапами, которые отправляют составы отсюда на Львов, а там пересылочная тюрьма для таких вот, как мы, шпиёнов аглицких.
Ни хера себе, приехали.
Опешив от таких откровений, мы присели на завалинке, закурили. Мужик хитровато поглядывал на пачку немецких сигарет, потом начал увещевать, что такие гарние хлопцы здесь не пропадут, не надо дальше ехать, он найдет нам стоящее дело.
– Надо батьку спросить, давно не виделись, – хмыкнул я, моргнув ребятам, что пора сматываться.
Бредя к вокзалу, мы прикидывали и так и сяк – верить или не верить вертлявому пустобрёху, еще раз повторили свою песенку про бауэра на случай проверки, договорились перейти в другой вагон, вроде как отстали, и там не показывать, что знакомы…
Заскочили мы в товарный вагон, как только состав тронулся, да так и остались сидеть у раскрытой двери, свесив ноги. Народ переговаривался своими группками, рассказывали, где маялись, чем выживали, вспыхивали и гасли ссоры, благо нас не трогали. Ночевали опять в отстойнике, поутру комендант станции, дабы нас не кормить, отправил прямиком на Львов – конечную точку пути.
Время от времени мы подходили к сдвинутым дверям товарняка, курили, глазели, переглядывались, расходились по разным углам. Решение пришло само собой, даже договариваться не понадобилось. Вот он знакомый полустанок, на котором нас загрузили в товарняк, значит, скоро будет мост, с которого прыгнула еврейка…
Главное – вовремя спрыгнуть с поезда, идущего не в ту степь.
Если и есть на тамбурной площадке последнего вагона охрана, то хрен они нас подстрелят, насыпь высокая, канава глубокая… Даже без переглядок мы сиганули вперед по ходу движения поезда, кубарем покатились вниз и замерли в репьях. Где-то далеко за нами прочиркала пулеметная очередь, но тормозить состав из-за трех придурков не стали. Это вам не пассажирский со стоп-краном.
Мы задом-задом отползли поглубже в кусты, осмотрелись, выбрали, где погуще, и припустили полусогнувшись. Громко дыша, мы переглядывались и не могли вымолвить ни слова, только кивали друг другу.
Мы дома!
Нам оставалось километров пятнадцать до омута, оттуда еще десять, пожалуй, но это если по дороге считать.
А на кой нам ходить по дороге?
Забравшись поглубже в пролесок, следовало осмотреться и передохнуть, хотя нетерпение нахлёстывало желание вскочить и бежать до упаду к мамке. Вытряхнув всё из мешков, мы перебрали свое добро, чтобы заграницей не пахло. Рабочие куртки мы отдали бабам, детей укутать. Пиджаки и брюки изрядно потрепались, платки засрались, фельдеперсовые носки я давно продал. Я переобулся в сандалии, Машины ботиночки убрал в мешок. Всё было нужным, а сигареты было особенно жалко, поэтому ничего не стали выбрасывать. Очистившись от репьёв, не спеша тронулись в путь, впереди поля начнутся, через них надо ночью идти. Вот честно, страшно повстречать человека, даже знакомого, вдруг он стал таким же, как Хохол в лагере.
Меня аж передернуло, и рёбра заныли.
Выбрав место поглуше, решили всё-таки поспать по очереди, Михась первым полез на дерево – дозорным, мы с Грицко закатились под старую разлапистую ель, дальше лесок редел, ночью уж наверняка обнимемся с родными.
Солнце июльское уходило с неохотой, ночь была лунная-лунная, а наши тени с холма длинными-предлинными. Странно, что ни одного костра мы не заметили. Коней, что ли, в ночное не гоняют? Да и собаки не брешут.
Вот и наш омут, мы спустились к воде, напились, нарыдались в истерике, затем искупались. Тишина стояла – аж в ушах звенело, и в висках кровь бухала.
Мы вернулись. Старая ива повалилась, наш заход в воду зарос молодым ивняком, плёскала рыбёха.
Мы выросли.
Мы стороной обошли хутор Васыля, может, и не надо бередить горе родителей, если те живы. Ни коровы, ни гусей не слышно, и собаки не лают… За поваленным тыном мы разошлись каждый к своей хате.
Я долго стоял в тени сарая, разглядывая издали хату, соломенная крыша совсем просела… затем сполз по стене, присел на корточки, ноги не держали. Страшно хотелось курить, и я закурил в кулак, недовольно заквохтали куры.
Мне показалось, что голос отца позвал меня, дверь в хату отворилась, не скрипнув:
– Панас, – шепнул отец, – заходь уже.
Я ступил на глиняный пол, отец стоял босой, держал меня за плечи, рассматривал, себе не веря.
– Живой… Панас… Мать! Зажги свет.
Мать воткнула лучину в расщелину печи, кинулась навстречу с тихим поскуливанием. Оконца были завешены тряпьем, в голос говорить, наверно, отвыкли.
– Мамо-мамо… – уронив свою голову в руки матери, я поливал их слезами.
Отец похлопывал меня по спине, что-то ворча в бороду, грудь матери содрогалась от сухих рыданий. Взгляд мой ненароком упал на босые ноги матери, на земляном-то полу холодно же, хоть и лето…
– Матка Боска! – невольно вырвалось у меня.
Тут отец разлепил нас, приказав уже стол накрывать да рассказывать, где меня носило. Я вывалил из вещмешка свои пожитки, он цокал языком да крутил головой, мать достала чугунок из печи с картошкой в мундире.
– Отец, как вы узнали, что это я?
– Так ведь цигарки-то немецкие пахучие, да и матери сон был сегодня, вишь, и картоха еще не остыла. Ждали. Сердце-то материнское не обманешь… Угнали на неметчину богато люду, но никто еще не вертался. Вас-то в списках не было, давай, Панас, твои писульки в печку кинем. На хуторе ты у тётки Ефросиньи батрачил, так мы и говорили, как вы пропали. Дед-то со старостой всё обмозговали, жаль, не дожили.
– Ну вы, отец, загнули! Без аусвайса тоже страшно, неизвестно, какая власть чего пытать станет.
– Ох, Панас! Ты хоть молчи Христа ради, говоришь-то как городской кацап, по-нашему совсем разучился. Вырасти-то не вырос, оно, конечно, за двадцать седьмой год сойдешь… Что ж, церковную-то книгу старики еще раньше сожгли при советах, а писульку эту я всё же спрячу. За три-то года уж больно чистенькая да гладенькая, не поверят… А власть-то, как Проскуров отбили год назад, за старое взялась. Огороды отрезали, налоги опять, колхозы, да народу-то не осталось. Старый-то председатель полицаем был да и подался за немчурой. Городских присылали, людей не знают, земли тоже не нюхали, командиры одни уполномоченные, тьфу!
– Регистрацию какую проводили, ну, проверки, что ли?
– Поначалу да, военные прошерстили, нет ли оружия, фрицев, да кто в полицаях был. Да какой же дурак такое в доме держать будет!
Я в полудрёме вспоминал лица братьев и сестер, о которых тихо рассказывал отец, называя по старшинству: Климентий, Фёдорко, Вера, Владимир, Николай, Зося, Дуся, Евдоха, Параска, Алексей, Александр…
Вот как, у Александра родилась дочка Стася, где-то его невеста пряталась у своей тётки. А сам в плен попал, под Проскуровым лагерь был, бежать хотел с Дусиным Иваном, и расстреляли. А Дуся тоже дочку Аню родила, это ж на ее свадьбу немцы прикатили… От Федорки письмо было, что он в госпитале с осколком лежит контуженный, а жена умерла в сорок третьем. Владимир, Николай – без вести пропавшие, и детей не оставили… Климентий не воевал, Нюся только через решетку еду и переодеться передавала, так и жили в цеху, завод-то военный.
– Ну, как мы, у немцев в депо…
– Цыц! Панас! Забудь! Сестер на буряках увидишь, тяпают все… на нашем поле, не ляпни чего… Евдоху, Параску, говорят, тоже угнали, в городе облава была, так с базара и не вернулись. И ведь не молодые, а дуры… Может, сбежали, как вы?..
Проговорили до первых петухов, потом меня решили спрятать на сеновале, чтобы если что и сбежать можно было. Хотя куда бежать-то, в лесах спокойно не было, да и далековато лес от села, тут степи начинаются.