Алиса поправила лампадку, застыла, вглядываясь в иконы. Из века в век с благодарением подходили хранительницы очага, окончив домашние хлопоты, не загадывая, что будет дальше, полагаясь во всем на волю Божью, инстинктивно хранили созидательную энергию семьи. Одухотворенные лица родственников на твердых коричневатых фотографиях кажутся нереальными. В двадцатом веке им не было места… Непостижимая мудрость передать свои незабвенные черты, милые привычки, жесты внучкам-правнукам.
Навещая родителей, она всегда удивлялась их противостоянию и насмешке над ударами ударам судьбы. Отчаяние, депрессия, экзальтация чувств до крайности столь частые у богемы – в ее среде обитания, им были просто непонятны. Рядом с ними рассеивались черные мысли, страдания казались смешной тратой времени, а сигарета – оскорбительно некрасивой. Дни напролет скрипела яблоня, царапая стекло, но звуки уже не раздражали, будущее не казалось рыхлым, а строило смешные рожицы в помутневшем зеркале. Как бы то ни было, жизнь продолжается. Добродушие и юмор благоверного ненавязчиво приручили ее к быту с домашними пирогами, к комфорту и беззаботности. Хрустальные замки фантазий кропотливо оберегались мудрыми доводами. Мифический семейный очаг согревал сквозь годы, возвращая к вере, к здравому смыслу существования, терявшемуся в творческих изысках.
Контраст белого и черного. Магия удачной линии, сметающей изобилие соскальзывающих движений, собранных единым символом. Поздняя осень, первый снег на черной пашне, зябнущие ноги, надоевший ремень безопасности, внезапные ухабы, стряхивающие сонливость и озноб на пустынной дороге в провинциальный городок. Двух - трехэтажный центр обветшал, потеряв хозяев. Несговорчивый частный сектор остался нетронутым. Новостройки строились на пустырях да кладбищах – ближе к заводам-фабрикам. Дореволюционные бревенчатые пятистенки крепко осели на фундаментах, отчаянно сопротивляясь делению на коммуналки, являющие жизнь семьи достоянием пересудов. Заросшая цветущими кустами сирени и вековыми липам улочка очаровала родителей Алисы, до сорока лет скитавшихся по Союзу в поисках пристанища. Родившиеся в год коллективизации в семьях единоличников, они чудом выжили и сполна отведали советского режима. Голод, тиф, война, лагеря – у Гитлера и Сталина да еще пять лет поражения в правах. Зеленая тишина сулила забвение и оседлость, детям пора было учиться. Только дух Скитальца выкрал самое дорогое в жизни родителей – неугомонную Алису, для которой любой дом был мал и тесен.
Дочка уже закончила школу, когда и ей досталось за прошлое семьи, народный суд по доносу бывшего НКВД-шника за мешок пшена и семьдесят рублей (цены довоенные) сдавал соседей, как врагов народа. Естественно, что дома слушали «Голос Америки» и «Архипелаг Гулаг» знали, но дед был глух, а семья открещивалась от поклепа, мудро продав дом и переехав на другую сторону улицы – без соглядатаев.
Романтическая непоседливость, имевшая невеселые причины, приучила ее не скучать по обжитым местам, легко прощаться с друзьями и не жалеть о брошенных игрушках. Ей претила привязанность родителей к приютившему их невзрачному городку, она не ценила чувство дома, свойственное людям. Страдая от нехватки денег или красок, она налетала внезапно, забивала машину приятеля необходимыми книгами, рулонами холстов, которые всегда было проще найти в областных городках, исчезала, на непредсказуемый срок, отписывалась кратко, по делу, о здоровье, звонила, обещая подкинуть внука на каникулы. Где проходили ее собственные учительские каникулы, сомневаться не приходилось, они с Тимеем смотрелись слетанной парочкой.
Тимей, благоволивший ее порывам, невозмутимо вел жигули. Жажда общения иссякала. Понимания было в избытке, достаточно взгляда, чтобы ни о чем не спрашивать. Тревожить домашними неурядицами не хотелось. Проявления чувств рассыпались мелким бисером и пропали – не найти в пыльных углах, не вымести с рассохшегося паркета. Расхождения в творческих приемах давным-давно приняты, как данность. У каждого своя стихия, своя вселенная. Негласное соглашение – не сводить осмысленные в сотворчестве отношения на банальный уровень любовников было единственно верным. Одновременно настигающие образы не вызывали ревности или удивления в многолетнем флирте двух художников, избегавших лирических отступлений. Вторая жена - антипод первой, повторила упреки и подозрения, угрозы. Слово в слово. Досадная глупость – состоять в браке, достаточно беречь друг друга, не осложняя ситуации.
Сигарета, скрытно выкуренная в застывшем саду, породила вселенского человека. Каждая веточка, осевшая под тяжестью пушистого снега, была резко очерчена, филигранная работа природы, поражала воображение. Из болтовни на морозце вырастал, почти в человеческий рост этот сюжет. Издали картина смотрелась, словно античная статуя в карандаше, и своей простотой не сразу привлекала зрителя. Творение следовало изучать с лупой, ибо эволюция человечества изображалась крохотными человечиками, занятыми своим трудом, охотой, войнами, любовью. Тимей прожил миллион нарисованных жизней за неполные четыре года. Он стал суровым, достигнув манившей вершины техничности. Необходимость простеньких работ на заказ досаждала. Алиса была отдыхом, усладой души…
Годы кропотливого труда, поиск исторической достоверности костюмов, причесок, орудий труда, погружение вглубь веков подарили шедевр - вселенского человека, никак не отмеченного на родине. Продали за валюту, и грустнее вечера не припомнить. Печаль расставания с детищем осталась в душе, но об отъезде не было и речи.
А лампадка продолжала коптить, прогорали пыль и масло на фитиле, вызывая кашель. Давно не зажигалась, давно не молилась. Под иконами фотография родителей, работы Тимея. Лучистые сияющие глаза, счастливые лица, руки спокойно отдыхают на коленях, папа красавец. Здесь им полтинник.
Родители, перекрестившись, чинно рассаживаясь к столу, нахваливали пирожки, огурчики, грибочки, жареную картошку, радовались колбаске с сыром, которую Але удалось прихватить без очереди. Они не надеялись на ее заботливость, лишь благоверный на каникулы затоваривал для сына полные сумки с мясом, маслом, творогом, колбасами и прочими деликатесами. Только в Москве водились эти продукты, по всей стране прилавки пустовали.
От былого уклада кулацкого отродья осталась привычка к скатерти и свечам. Споры об искусстве – глупость, если не дано разобраться в красоте. Уже нет мастеров, работающих топором, как кистью. И действительно все в доме было сработано отцовскими руками – добротно, красиво, долговечно. Деревянная кровать не скрипела, была просторна и с уютным балдахином от комаров. За вечерним чаепитием папуля делился байкам из лагерной жизни, воспоминаниями о жизни до революции, что они слышали в детстве от своих бабушек. История семьи была туманной, запутанной, но сводилась к тому, что человек не может знать своих возможностей, не представляет, что может преодолеть, что не следует рисовать своим убогим умишком грядущие испытания, ибо все случится иначе, не надо бояться жизни. Она непредсказуема.
По легенде папы прадед Орехта служил двадцать пять лет за веру, царя и Отечество и был Георгиевским кавалером, вернувшись, народил единственного деда Михаила, богатого на детей. По мужской линии все были балагурами, красавцами и долгожителями.
Прадеда забрали за анекдот, красочно описавшего дореволюционных петухов:
- Этакий Цезарь взлетит на плетень, едва не проломит его, громко хлопнет крыльями: «Слава царрррю!» А нынешние еле-еле взберутся, дрысь-дрысь крылышками и хрипят, как придушенные: «Эсь-эсь-эсь-эрь».
Наутро забрали прадеда. Деда раскулачить не получилось, двенадцать ртов было. «Золотого Георгия» искали, весь двор комсомольцы штыками истыкали, землю, царем дарованную, отрезали, да налогами обложили за единоличное хозяйство – курицу да собаку. А вот на вшей налога не было. Дети колхозников могли в школу ходить, там гороховой похлебкой кормили. Но дед был суров и взрослым детям запретил вступать в колхоз, кто успел – сбежали в Сибирь. Когда немец пришел, папаша забрал своих лошадей, коров (частникам поначалу отдавали), а колхозных угоняли. А в сорок втором и людей угонять стали, всю молодежь… сколько душ погибло на глазах… Сейчас разве есть проблемы? Живете, радуйтесь! А Орехта пережил-таки сухорукого параноика (Сталина), вернулся домой, рассказывал, что за свой язык еще не раз пострадал.
– Вот едем на открытой платформе по узкоколейке лес валить. Читаю в газете, что в Турции три тюрьмы построили. Ну вот, говорю, а у нас три платформы фанерой обить не могут, чтобы ветром не продувало рабочую силу. Десять дней кандея, минус сорок мороз. Думаю, ладно, нажился, так хоть отосплюсь, замерзну во сне, и прямо в рай. Уж так все надоело, что страх всякий потерял. Смех один, еле пинками разбудили на десятые сутки.
Старики остерегались любой власти: чем моложе волк, тем зубы острее, этой демократией семь шкур с работяги драть будут. Маленькие, сухонькие, они всегда находили работу для рук, ума, просто удовольствия на радость близким. Жужжало веретено, мама пряла шерсть по старинке. Вязала теплые гольфы с неповторимым орнаментом, кружевные тончайшие платки, полотняные шторы, скатерти были расшиты мережкой, еще сохранились занавески, вышитые ришелье, девичье увлеченье.
Менялись адреса, но первые детские воспоминания хранили свет свечи на подоконнике, мама читает вслух, отец отдыхает, закинув правую руку за голову на высокую подушку, на другой постели брат старается поглубже зарыться в одеяло и быстро засыпает, отпихивая сестренку. Отложив книгу («Фабрика смерти»), мама включает радио для полуночников, гаснет свеча и только папироса папы мерцает в ночи, иллюстрируя рассуждения диктора: «Стоит ли зажигать звезду?»
Девяностые они восприняли без удивления и страха: что хрущевская оттепель, что горбачевская перестройка добра не сулит. С властью лучше не спорить, а держаться подальше от стада баранов, которых поведут на бойню, у безбожной власти правды не жди.
Огонек свечи тонул в растаявшем воске. Тонул долго и неохотно, источая запах церкви и вновь взмывая сквозь длиннохвостый чад. Догоревший трепет светился синим, и наступила неожиданная тишина. Тишина способная перевернуть мир. Тишина, которой наслаждаются, наслаждаются в предвкушении… Тишина, обнажающая дно души. Проникновенная тишина вселенной скатывается с листа оттаявшей росинкой и, кажется, сейчас навеки сомкнутся объятья, и невысказанное нахлынет безумием девятого вала. Навзрыд. Взахлеб. Глаза горят и видят в темноте.
Мамуля включила свет. Вот и вечер. Тимей восхищен домом, семьей. Слова неуместны, все предопределено. Привычно зашуршал карандаш по бумаге, мамуля смущенно улыбалась вниманию, но не кокетничала. Кроткая, маленькая мамулечка не упрекнула дочь за неправедное поведение. Для родителей – рождение детей – чудо, награда за все пережитые скитания, смысл их выживания в нечеловеческих испытаниях, просто дар Божий. Остается только любоваться, помогать, оберегать.
- Милые мои, ненаглядные, - всхлипнула Алиса, - как мне не хватает вашей жизнестойкости. Нет, мы не ждали безоблачности, но к чему мы готовили себя? Это странно и слегка неуместно, когда все минуло, когда приветливый уют выстроен собственными руками, зрелость, умудренная опытом, старательно избегает пылких ошибок юности, обманувшей нас… «Колорит поблек», - холодно заметил бы Тимей, заново набирая палитру красок.
А может быть, это не холод, а обычная сосредоточенность. Алиса не любила разброд неоконченных дел, не укладывающихся в строгую последовательность, снижающую временные затраты на дела обязательные к исполнению. Когда-никогда, но надо разобрать архив, набросать рассказик о Тимее, раз уж сорвалось обещание с уст.