Sun-Sim - Jaaj.Club
Опрос
Что вас больше всего цепляет в рассказах Никиты Пестикова?


События

07.09.2025 17:28
***

Стартовал
от издательства Коллекция Jaaj.Club.

Напишите научно-фантастический рассказ объёмом до 1 авторского листа и получите шанс попасть в коллективный сборник и получить рецензию от известных авторов.

Жюри конкурса

Александр Свистунов
Писатель-фантаст, член Союза писателей Узбекистана и Совета по приключенческой и фантастической литературе Союза писателей России.

Катерина Попова
Современная писательница, работающая в жанре мистики, фантастики и авантюрного триллера. Автор не лишает свои произведения лёгкости, юмора и самоиронии.

Мария Кучерова
Поэт и прозаик из Ташкента. Автор работает в жанрах мистики, драмы и триллера, создаёт серию повестей и романов в единой вымышленной вселенной.

Jerome
Автор серии «Потерянные миры», специализирующийся на космической фантастике и путешествиях во времени. Автор многочисленных научно-фантастических сюжетов.

Артём Горохов
Писатель-прозаик, автор романов и множества произведений малой прозы. Руководитель семинаров творческого сообщества поэтов и прозаиков.

Ольга Сергеева
Автор сборника фантастических рассказов «Сигнал». Мастер научной фантастики и мистики, исследующая время, память и пределы человеческих возможностей.

Яна Грос
Писатель-прозаик, основные направление - гротеск, социальная сатира, реакция на процессы, которые происходят сегодня. Лауреат и дипломант международных конкурсов.

Константин Нормаер
Писатель, работающий на стыке жанров: от фантастического детектива и стимпанка до дарк-фэнтези и мистического реализма.

***
12.08.2025 18:44
***

В продаже!

Эхо разрушений — новый постапокалиптический роман
Зои Бирюковой.

Мир после катастрофы, древняя война вампиров и оборотней, и ритуал, который решит судьбу человечества.


Зоя Бирюкова — геймер и поклонница тёмного фэнтези. Любовь к мирам вампиров и оборотней вдохновила её создать собственную историю о постапокалипсисе и древних силах.

***
02.07.2025 20:55
***

Уже в продаже!

Новая история от Катерины Поповой в мистическом романе


Живые есть? - Катерина Попова читать онлайн

***

Комментарии

Наверно предполагается включить этот опус в вашу книгу? Какие планы в целом?
11.11.2025 Jaaj.Club
Постер сделан на базе авторской иллюстрации с помощью нейронной сети.
11.11.2025 Jaaj.Club
Спасибо за замечание, постер к рассказу переделан.
11.11.2025 Jaaj.Club
Интересный сюжет, легкий слог. Автору миллион благодарностей за рассказ!!!
11.11.2025 Гость
Интересная идея, очень глубоко и фантастично, спасибо!
11.11.2025 Formica

Sun-Sim

10.11.2025 Рубрика: Философия
Автор: Arliryh
Книга: 
15 0 0 0 5501
"Мы подобны астронавтам, навсегда застрявшим на орбите, которые, отказавшись от надежды на возвращение на Землю, начинают видеть ледяное, безжизненное великолепие звёздного неба как свой новый дом. И в этом принятии заключена своя, горькая свобода". Философское эссе о гиперреальности, где карта предшествует территории, а симулякр становится единственной возможной формой реальности. Что остаётся человеку? Ирония? Сопротивление? Или радикальная вера в сам жест творчества?
Sun-Sim
фото: jaaj.club
Вспомните ребёнка, впервые рисующего солнце. Он не заглядывает в астрофизические трактаты и не измеряет спектр излучения — он просто берёт жёлтый карандаш и выводит на бумаге круг с лучиками. Это солнце не является точной копией реального светила. Это знак, наделённый предельной, почти священной простотой. Оно тёплое, доброе и живёт на небе. Ребёнок не сомневается в его подлинности, ведь оно так ясно передаёт его внутреннее ощущение. Перед нами — первый, наивный симулякр: не отражение реальности, а её замещение, рождённое из чистой идеи и прямого воплощения. Он не обманывает, он и есть правда, пока однажды кто-то не покажет ребёнку фотографию Солнца, сделанную через телескоп, и он не увидит вместо уютного лика бушующий ад термоядерных реакций. Какая из этих реальностей подлиннее? Та, что согревает душу, или та, что управляет миром физических законов?

Этот детский рисунок становится вратами в лабиринт, возведённый Жаном Бодрийяром. Симулякр в его понимании — не просто ложная копия. Это копия, которая стёрла самую память о существовании оригинала. Она реальнее самой реальности. Наш мир, утверждал он, давно перешёл от производства реального к производству гиперреального, где карта предшествует территории и в конечном счёте порождает её. Мы обитаем в гиперреальности — пространстве, сконструированном из симулякров, которые отсылают друг к другу, но не к какой-либо фундаментальной подлинности. Взгляните на Диснейленд. Его замки, говорящие мыши, ухмыляющиеся пираты — всё это намеренно искусственно, подчёркнуто «ненастояще». Но именно эта тотальная, откровенная подделка убеждает нас, что за его пределами простирается некий «настоящий» мир. Бодрийяр же видел в Диснейленде тонкий механизм, призванный скрыть горькую истину: вся Америка, да и весь западный мир, суть тот же Диснейленд. Реальность исчезла, поглощённая собственными безупречными моделями.

Как же мы дошли до такой жизни? Чтобы понять это, стоит сделать шаг назад, в тихие кабинеты немецких философов, где зарождалась феноменология. Её основатель Эдмунд Гуссерль с досадой учёного взирал на растущую пропасть между миром, каким он дан нам в непосредственном переживании, и миром, каким его описывает наука. Наука говорила о молекулах, полях, нейронах, но куда-то бесследно опаздывало само переживание — красота заката, горечь утраты, сладость первого поцелуя. «Назад, к самим вещам!» — провозгласил Гуссерль. Он призывал вынести за скобки все предрассудки, научные догмы и веру во внешний мир, чтобы исследовать чистое сознание и его содержание. Главным инструментом стала интенциональность — краеугольный камень феноменологии. Это не бытовое намерение, а фундаментальное свойство сознания: быть всегда направленным на что-либо. Мы не просто существуем; мы всегда любим, ненавидим, вспоминаем, воображаем, видим нечто. Сознание — это всегда сознание о чём-то.

Вот я смотрю на чашку кофе. Феноменолог скажет: у меня нет прямого доступа к «чашке-в-себе». Я имею дело с феноменом чашки — единством зрительного восприятия, тактильных ощущений, обоняния, памяти и культурных кодов. Вся эта совокупность и есть моя реальность. Интенциональность моего сознания «схватывает» этот сложный объект, наделяя его смыслом. Это мощный, жизнеутверждающий жест: мир дан мне не как холодный набор данных, а как нечто осмысленное, уже пронизанное лучами моего внимания.

Казалось бы, какая связь между этим строгим анализом и бодрийяровскими симулякрами? Самая прямая. Феноменология, стремясь вернуться к подлинному опыту, по сути, объявила, что реальность конституируется во взаимодействии сознания и мира. Она навела мосты между субъектом и объектом. Но что происходит, когда само сознание, этот оплот подлинности, начинает иметь дело не с миром, а с его заранее сконструированными образами? Когда интенциональность направляется не на яблоко, а на его глянцевую фотографию в рекламе, где капли конденсата нарисованы цифровым художником? Интенциональный объект подменяется, а вместе с ним искажается сама структура нашего опыта.

Мартин Хайдеггер, ученик Гуссерля, уловил этот сдвиг ещё до эры интернета. Он говорил о «поставе», об отношении к миру, при котором всё сущее — природа, люди, идеи — рассматривается как ресурс, готовый запас, ожидающий оптимизации и использования. Лес перестаёт быть обителью тайны и домом для духов, превращаясь в источник древесины и потенциал для туристического бизнеса. Река — не воплощение стихии, а источник энергии и место для сброса отходов. Хайдеггеровский «постав» — философский предвестник симуляции. Это мир, где вещи теряют свою самость, свою «вещность», и становятся знаками в гигантской системе обмена, функциями в глобальной машине.

Взгляните на Энди Уорхола с его банками супа «Кэмпбелл» и шёлкографиями Мэрилин Монро. Искусство поп-арта стало художественной лабораторией по производству симулякров. Уорхол сделал то, о чём Бодрийяр напишет позже: он взял не вещь, а уже готовый, тиражированный масс-медиа образ вещи или человека. Уорхоловская Мэрилин — это не портрет реальной Нормы Джин Бейкер. Это портрет её медийного образа, её симулякра. Художник копирует не реальность, а копию, возводя её в ранг иконы. В этом жесте — и торжество, и ужас гиперреальности. Икона становится реальнее оригинала. Никто не знал «настоящую» Мэрилин, но все узнавали её маску, её симулякр. Он был живее, понятнее, удобнее для потребления.

Этот принцип находит своё предельное выражение в социальных сетях — глобальном Диснейленде, гигантской фабрике по производству и потреблению симулякров. Мы создаём не отражение своей жизни, а её идеальную, отредактированную модель — «профиль». Наша интенциональность здесь раздваивается. С одной стороны, мы направляем её на конструирование собственного симулякра, с другой — на симулякры других. Мы вступаем в отношения не столько с людьми, сколько с их тщательно сконструированными аватарами. Разрыв между переживанием и его репрезентацией превращается в пропасть. Вкусный ужин не состоялся, пока его фотография не была одобрена лайками. Путешествие обретает окончательную реальность лишь в виде серии историй в социальной сети.

Это и есть триумф гиперреальности. Новость — не репортаж о событии, а нарратив, выстроенный по законам драматургии. Политик — не человек с определёнными качествами, а бренд, набор слоганов и образов, отсылающих к другим образам. Даже наша собственная идентичность становится коллажом из заимствованных симулякров: мы примеряем стили, субкультуры, жизненные сценарии, увиденные в кино. Феноменологический вопрос «Кто я?» подменяется вопросом «Какой образ я хочу проецировать?».

И здесь возникает самый глубокий и тревожный вопрос: а существовала ли когда-нибудь та самая, чистая, бодрийяровская реальность? Или симуляция — изначальное, неотъемлемое свойство человеческого сознания, способного оперировать символами? Платон с его миром идей и миром бледных копий-теней по сути описывал онтологическую симуляцию. Религия с её иконами и ритуалами — что это, как не грандиозная система симулякров, отсылающих к трансцендентному оригиналу? Возможно, Бодрийяр просто описал новую, цифровую стадию этого древнего процесса. Но есть и качественное отличие. Если раньше симулякр отсылал к чему-то Большому, Абсолютному, пусть и невидимому, то сегодня симулякры отсылают лишь друг к другу, в бесконечной, самодостаточной игре знаков. Это замкнутая вселенная, лишённая выхода наружу.

Что же остаётся человеку, «заброшенному» в эту гиперреальность? Феноменология, при всей её критике, оставляет нам лазейку — интенциональность. Возможно, спасение заключается не в поиске утраченной «объективной» реальности, а в радикальной честности перед собственным восприятием. В попытке, вопреки всему, направлять своё сознание на мир, а не на его медийные подмены. Чувствовать текстуру дерева, а не просто фотографировать его для Pinterest. Переживать вкус еды, а не сразу искать угол для кадра. Слушать другого человека, а не просчитывать, как его слова превратить в твит.

Это тихая, почти монашеская практика внимания в мире, который делает всё, чтобы это внимание рассеять и превратить в товар. Это попытка, по Гуссерлю, осуществить феноменологическую редукцию по отношению к шуму симулякров — вынести за скобки весь гламурный хлам гиперреальности и увидеть, что останется. Возможно, останется тот самый ребёнок, который рисует солнце. Не потому, что так модно или принято, а потому, что его сознание в своём наивном и прямом интенциональном акте всё ещё схватывает идею тепла и света, и ему нет дела до того, симулякр это или нет. Ему тепло. И это — единственная реальность, которая имеет значение.

Но и здесь нас подстерегает ловушка: сам этот жест «подлинного переживания» давно стал товаром, частью той же системы. Йога, медитация, осознанность, дауншифтинг, «жизнь в моменте» — всё это превратилось в рынки, в симулякры аутентичности, которые мы потребляем, чтобы убедить себя, что мы не потребляем. Лабиринт замыкается. Это осознание, что даже сопротивление поглощено системой, рождает особую метафизическую тоску. Мы подобны узникам, которые не только не могут найти выход из тюрьмы, но и обнаруживают, что сама идея свободы была спроектирована тюремным архитектором как часть плана по управлению их поведением.

Возьмём простой пример: ремесленник, который в своём гараже создаёт горшки на гончарном круге. Он чувствует глину, её податливость, её влажное дыхание. Кажется, вот он — оплот аутентичности, жест, не тронутый симуляцией. Но приглядимся внимательнее. Свои горшки он выставляет на онлайн-ярмарках ручной работы. Их ценность определяется не только функциональностью или красотой, но и тем, насколько успешно они вписываются в тренд «хендмейда», в нарратив об «уникальном артефакте», в котором заключена «душа». Покупатель приобретает не просто горшок, он покупает историю о мастере, борющемся с безликой машинной цивилизацией, он потребляет симулякр аутентичности. Сам жест сопротивления превращается в товар, в знак внутри системы обмена. Ремесленник, сам того не желая, становится актёром в спектакле, который надеялся покинуть.

Это и есть та самая «катастрофа смысла», о которой говорил Бодрийяр. В традиционном обществе вещь обладала ясным символическим обменом: она могла быть даром, жертвой, знаком статуса, но её значение оставалось относительно стабильным и укоренённым в культурном коде. В эпоху симуляции знаки обесцениваются, они начинают циркулировать с бешеной скоростью, отсылая лишь друг к другу, порождая бесконечную игру пустых отсылок. Интернет-мем — идеальный пример такой катастрофы. Его смысл неглубок и мгновенно узнаваем, но так же мгновенно и испаряется, заменяясь следующим. Это чистая симуляция без малейшей претензии на связь с какой-либо реальностью, кроме реальности самой медийной среды. Интенциональность сознания, захваченного этим потоком, дробится, становится клиповой, лишённой устойчивой направленности. Мы не погружаемся в смысл, мы скользим по его поверхности.

Феноменология в её классическом понимании кажется бессильной перед этим цунами. Её метод требует сосредоточенности, глубинного вслушивания в сущности, а современный мир предлагает лишь какофонию симулякров. Однако, возможно, спасение кроется не в игнорировании гиперреальности, а в её радикальном принятии и использовании её же инструментов. Художники, следующие этой логике, работают не с реальностью, а с её образами, доводя логику симуляции до абсурда, чтобы обнажить её механику.

Представьте цифрового художника, который никогда не видел моря. Он рисует его, опираясь на чужие фотографии, кадры из фильмов, описания в книгах. Его море — симулякр, собранный из осколков других симулякров. Но если он возьмётся за этот проект с фанатичной серьёзностью, если он будет изучать волны по алгоритмам их генерации в графике, подбирать оттенки синего по цифровым палитрам, сверяясь с цветами из популярных фильмов, — в итоге он создаст Гиперморе. Совершенную, безупречную, абсолютно убедительную модель, которая окажется «более морской», чем любое реальное море с его непредсказуемостью и случайностями. Его творение станет иконой гиперреальности. И в этом жесте, если вдуматься, есть нечто от божественного: он творит не копию, а новую сущность, существующую исключительно в порядке симуляции. Его интенциональность направлена не на море, а на саму Идею Моря, почерпнутую из медийного океана.

Это возвращает нас к платоновской пещере, но в её постмодернистской версии. Узники прикованы не к теням от огня, а к гигантским экранам, на которых проецируются симулякры, порождённые другими симулякрами. И вот один из узников, философ или художник, освобождается. Он оборачивается и видит не истинный источник света и реальные вещи, а лишь серверные стойки, проекторы и программистов, создающих эти симулякры. А за ними — других программистов, создающих симулякры для самих программистов. Выхода нет. Есть только бесконечная цепь опосредований. Что ему делать? Вернуться к другим узникам и попытаться объяснить им, что их реальность — иллюзия? Но их реальность — это всё, что у них есть. Её симулятивная природа не делает её менее реальной в своих последствиях.

И здесь западная мысль, пройдя через дебри постструктурализма, неожиданно находит точку соприкосновения с восточными философиями, всегда с подозрением относившимися к самой идее объективной реальности. Мир как майя, иллюзия. Однако если в буддизме выход — это просветление, уход от игры форм, то в гиперреальности уходить некуда. Выходом становится не уничтожение иллюзии, но осознанное, почти игровое в ней участие. Ирония как форма существования. Ироничный субъект не верит в симулякры, но действует так, словно верит. Он покупает брендовую вещь, отдавая себе отчёт, что платит не за качество, а за логотип, за доступ к определённому мифу. Он ведёт социальные сети, понимая, что это карнавал масок. Его интенциональность становится двойной: на поверхности он направлен на объекты симуляции, но на глубинном уровне — на саму механику симуляции, которую он изучает и в которой участвует с отстранённой улыбкой. Это не цинизм, который всё отрицает, а своеобразный «энтузиастический скепсис». Попытка сохранить внутреннее пространство, «внутреннюю эмиграцию» внутри самого лабиринта.

Но и эта позиция уязвима. Система научилась симулировать и иронию тоже. Реклама давно использует самоиронию, чтобы казаться честной и «своей». Политики могут иронизировать над собственной предсказуемостью, чтобы завоевать доверие. Ирония становится следующим уровнем симуляции — симуляцией свободы от симуляции.

Где же тогда искать точку опоры? Возможно, последним прибежищем оказывается самое простое и базовое — тело. Тело, которое стареет, болеет, чувствует боль и удовольствие. Тело, которое, как писал Мерло-Понти, является нашим «бытием-в-мире». Гиперреальность виртуальна, она атакует зрение и слух, но она бессильна перед зубной болью, перед запахом дождя на горячем асфальте, перед мышечной усталостью после долгой ходьбы. Феноменология тела, его «плоти» — это тот фундамент, который не поддаётся тотальной симуляции. Можно симулировать образ тела, можно даже симулировать некоторые ощущения в виртуальной реальности, но нельзя симулировать сам факт того, что ты — это тело, что ты заякорен в материальном мире через него.

Именно в этом, быть может, и заключается финальный акт сопротивления. Не в поиске утраченной реальности «снаружи», а в углублении в ту реальность, что дана нам непосредственно — в реальность нашего собственного воплощённого существования. В акте любви, в физическом труде, в преодолении себя в спорте, в простом созерцании заката не через объектив камеры, а всей кожей, всем существом — в этих моментах интенциональность сознания и бытие тела сливаются воедино. Это переживание, которое трудно описать знаками, которое ускользает от тотальной коммодификации, потому что его суть — в непосредственности, а не в репрезентации.

Так мы возвращаемся к началу, к ребёнку с рисунком. Но теперь это не наивный ребёнок, а прошедший через все круги симуляции. Он по-прежнему рисует солнце с лучиками, но не потому, что не ведает о термоядерных реакциях. Он знает о них. И тем не менее, выбирает изобразить его именно так — как знак тепла, как идею света, как акт чистого, ничем не опосредованного выражения. Его рисунок — не симулякр, отрицающий реальность, и не её копия. Это жест. Акт веры в то, что за всей иллюзорностью и подменами всё ещё существует нечто, делающее сам жест рисования осмысленным. Возможно, это и есть та самая «вещь-в-себе», о которой мы ничего не можем знать, но которая вопреки всему побуждает нас искать, чувствовать и творить, даже если плоды творчества немедленно поглощаются вечным карнавалом симулякров.

Этот жест — не бегство в наивность, но сознательный акт сопротивления, основанный на признании тотальной природы системы. Однако сама эта «осознанность» стала мощной индустрией, симулякром благополучия. Приложения для медитации с их успокаивающими голосами и алгоритмизированными сессиями продают нам иллюзию душевного покоя. Фитнес-трекеры превращают бег — древний, животный импульс — в сбор данных, в геймифицированную гонку за достижениями, в очередной перформанс для социальных сетей. Даже наше стремление к «настоящему» переживанию упаковано в товарную форму. Мы покупаем туры «для искателей приключений», где риск тщательно дозирован и застрахован. Мы платим за «аутентичный» ужин в этнической деревне, построенной для туристов, где местные жители играют самих себя в спектакле подлинности.

Система не просто позволяет нам сопротивляться — она продаёт нам инструменты для сопротивления, превращая саму оппозицию в двигатель потребительства. Это и есть окончательная победа гиперреальности по Бодрийяру: когда даже отрицание системы становится её частью, знаком, который можно обменять. Нет больше «внешнего». Нет точки опоры. Мы всегда уже внутри, и любая попытка вырваться лишь порождает новый виток симуляции.

Что же тогда остаётся? Возможно, единственной последовательной позицией является не сопротивление и не ирония, а нечто вроде стратегического принятия, доведённого до крайности. Если мы обречены жить в мире симулякров, давайте играть в эту игру с полной отдачей, но с холодным, почти научным интересом к её правилам. Давайте станем не критиками, а археологами гиперреальности, коллекционирующими её причудливые формы, каталогизирующими её логику. Художник Хироси Сугимото со своими фотографиями кинотеатров, где он на длинной выдержке снимал только экран, превращая весь фильм в ослепительно белый, мистический прямоугольник, — вот пример такого подхода. Он не борется с симулякром кино, он доводит его до логического предела, до состояния чистой, неразличимой светимости, где исчезает само содержание, остаётся лишь носитель. Это жестокий и прекрасный жест: уничтожить симулякр, исполнив его программу до конца.

Иной, наивно-примитивный подход демонстрирует пожилой человек, который завёл аккаунт в социальной сети и воспринимает всё написанное там с абсолютной, буквальной серьёзностью. Для него каждый лайк — это искренний знак одобрения, каждый гневный комментарий — реальная угроза, каждый рекламный образ — описание реально существующего товара. Его интенциональность, не искривлённая иронией или цинизмом, сталкивается с миром симулякров в лоб. Результат часто трагикомичен: он покупает «чудо-средство» из рекламы, верит фейковым новостям, искренне переживает из-за хейта. Но в его наивности есть странная сила. Он заставляет систему работать так, как она была задумана, обнажая всю её манипулятивную суть. Он — идеальный потребитель и одновременно её жертва, живое воплощение того, как гиперреальность пожирает неискажённое восприятие. Его неуместная серьёзность становится самой мощной формой критики.

Возможно, задача современного мыслителя или художника — это не найти выход, а тщательно картографировать лабиринт. Описывать его закоулки, ловушки и механизмы, не питая иллюзий о спасении. Это печальное знание, меланхоличная наука. Феноменология здесь могла бы трансформироваться из метода поиска сущностей в метод описания того, как являются нам симулякры. Как они воздействуют на наше восприятие, какие структуры опыта формируют. Наша интенциональность больше не направлена на «дерево-в-себе», а на «дерево-как-объект-инстаграм-фотографии», и это тоже достойный феноменологический объект для изучения.

В этом контексте приобретает новое звучание и старая концепция сублимации — превращения низменных влечений в нечто возвышенное, культурно приемлемое. Гиперреальность — это гигантская машина по сублимации самой реальности. Она превращает нашу тоску по подлинному, нашу боль, наши страхи и желания в безопасные, упакованные, потребляемые формы. Мы не переживаем трагедию, мы смотрим сериал о трагедии. Мы не вступаем в опасные отношения, мы листаем сайты знакомств, сводя людей к набору характеристик и фотографий. Это сублимация жизни в знак о жизни.

И тогда последний вопрос: а что, если это не тупик, а естественное, пусть и чудовищное, продолжение человеческой культуры? Ведь культура с самого начала была системой знаков, отсылающих к чему-то иному. Пещерные рисунки были не самими бизонами, а их знаками, наделёнными магической силой. Религиозные ритуалы — симулякрами связи с божественным. Высокое искусство — симулякром красоты и истины. Бодрийяр просто констатировал, что в нашу эпоху эта символическая система окончательно оторвалась от любых референций и стала самодостаточной. Мы перешли от театра, который изображает жизнь, к театру, который изображает сам себя.

Может быть, подлинная трагедия не в исчезновении реальности, а в том, что мы, западные люди, воспитанные на идеалах Просвещения с его верой в Разум, Истину и Прогресс, оказались к этому не готовы. Наша ментальная аппаратура, наша феноменология, наша интенциональность — всё ещё настроены на мир, где знак и вещь неразрывно связаны. Гиперреальность требует от нас новой формы сознания — более гибкого, более ироничного, возможно, более трагического. Сознания, способного жить без гарантий, без «почвы под ногами», в бесконечном скольжении по поверхностям.

И в этом безнадёжном пейзаже проступают контуры новой, странной красоты. Красоты совершенной модели, безупречного кода, чистого симулякра, который не претендует ни на что, кроме как на то, чтобы быть самим собой. Это эстетика Зеркала, отражающего другое Зеркало. Бесплодная, стерильная, но завораживающая своей сложностью и самодостаточностью. Мы подобны астронавтам, навсегда застрявшим на орбите, которые, отказавшись от надежды на возвращение на Землю, начинают видеть ледяное, безжизненное великолепие звёздного неба как свой новый дом. И в этом принятии заключена своя, горькая свобода. Свобода от тоски по тому, чего, возможно, никогда и не было.

Эта свобода рождает новый тип субъективности — не столько человека разумного или человека потребляющего, сколько человека симулирующего. Его сущность — не в обладании истиной или вещами, а в мастерском оперировании знаками, в лёгком, почти инстинктивном плавании в океане симулякров. Он — продукт и единственно возможный обитатель гиперреальности. Его сознание пластично, его идентичность — сборка, его мораль ситуативна. Феноменология его опыта лишена былой глубины; это феноменология поверхности, мгновенного соединения и отключения, постоянного переключения каналов реальности.

Взгляните на эстетику современных видеоигр с открытым миром. Эти миры — не попытка имитировать реальность, а стремление создать гиперреальность, более насыщенную, удобную и захватывающую, чем настоящая. В таких мирах пейзажи слишком идеальны, истории слишком эпичны, а свобода действий иллюзорна, ограничена кодом. Игрок прекрасно осознаёт эту иллюзию, но с радостью погружается в неё, потому что предлагаемая реальность лучше его собственной. Она осмысленна, в ней есть чёткие цели, враги и награды. Интенциональность игрока направлена не на победу над реальным противником, а на взаимодействие с системой правил и образов, на исполнение роли, предписанной алгоритмом. Это чистая, стерильная симуляция героизма и открытий, и она удовлетворяет архаическую потребность в смысле и приключении, которую размытая, сложная реальность удовлетворить не в состоянии.

Но что происходит с телом человека симулирующего? Оно, последний бастион допотопной эпохи, тоже постепенно капитулирует. Виртуальная реальность предлагает тактильные костюмы, обещая симуляцию прикосновения. Фитнес-трекеры превращают телесные ритмы в данные, подменяя внутреннее ощущение усталости или бодрости цифровыми показателями. Мы учимся доверять графику сна больше, чем собственному чувству отдыха. Дальше — больше: трансгуманизм предлагает окончательный побег из «мокрого софта» тела в кибернетическое бессмертие, в загрузку сознания в цифровую среду. Это апофеоз симуляции: не просто жить в гиперреальности, но и самому стать цифровой сущностью, симулякром самого себя, вечным и не подверженным тлению. Мечта Платона об освобождении от темницы тела обретает своё технологическое, кошмарное воплощение.

В этой перспективе даже смерть, этот последний гарант онтологической серьёзности, теряет свой статус. В социальных сетях профили умерших людей продолжают существовать, становясь цифровыми мавзолеями, симулякрами личности, с которыми можно мысленно вести диалог. Смерть инкорпорируется в систему симуляции, становится её частью, знаком, управляемым ритуалом. Она больше не абсолютный предел, а ещё один элемент, подлежащий цифровому курированию.

Что же остаётся от феноменологии в этом апокалиптическом пейзаже? Возможно, её роль смещается от поиска основ к тщательному описанию агонии. Она может стать феноменологией распада, фиксацией того, как исчезает само понятие «данности» мира. Если для Гуссерля мир был дан непосредственно в актах сознания, то для нас мир дан как бесконечная опосредованность. Мы видим не дерево, а его образ, отфильтрованный через эстетические тренды, экологические нарративы и личные воспоминания, навеянные медиа. Наша интенциональность становится рефлексивной, закольцованной на самой себе: мы направлены не на мир, а на собственное восприятие мира, которое уже является продуктом симуляции.

И здесь, в этом тупике, рождается неожиданный, парадоксальный луч света. Если реальность недостижима, а симуляция тотальна, то, возможно, единственным подлинным жестом становится радикальная, почти религиозная вера в сам симулякр. Не ирония, не анализ, а вера. Как средневековый монах верил в реальность присутствия Христа в гостии — хлебе, который является лишь знаком, но через который является сама божественная сущность, — так и мы могли бы попытаться увидеть в симулякре не обман, а единственно возможную для нас форму явленности реальности.

Вернёмся к нашему ребёнку. Теперь он вырос. Он — цифровой художник, создающий идеальные, гиперреалистичные пейзажи, которые не существуют. Но однажды, работая над текстурой виртуального мха, он вдруг с абсолютной, потрясающей ясностью вспоминает запах настоящего мха в лесу своего детства. Это воспоминание прорывается сквозь все слои симуляции, как луч света сквозь толщу воды. Оно не отменяет гиперреальность, но на мгновение освещает её изнутри. Художник понимает, что его симулякры — это не побег от реальности. Это тоска по ней. Это бесконечные, отчаянные попытки восстановить утраченный рай непосредственного переживания, собрать его по кусочкам из того, что осталось, — из образов, звуков, цифровых следов.

В этом жесте — новая, трагическая интенциональность. Это не направленность на мир (он утрачен), и не направленность на симулякр (это тупик). Это направленность на саму пропасть между ними. На невозможность их соединения. И в осознании этой пропасти, в принятии этой фундаментальной утраты, рождается новое, пронзительное чувство реальности. Не реальности как данности, а реальности как утраты, как отсутствия, как вечно ускользающего горизонта.

Возможно, именно в этом и заключается последняя миссия западного мышления, прошедшего путь от наивной веры в разум до отчаяния перед лицом симуляции: не вернуть реальность, а оплакать её. И в этом оплакивании, в этом постоянном, безнадёжном вопрошании об утраченном, неожиданно продолжить жизнь того, что казалось навсегда исчезнувшим. Как эхо, которое звучит тем яснее, чем дальше от нас находится источник звука. Мы никогда не вернёмся к тому наивному солнцу с лучиками. Но, рисуя всё более сложные и точные его симулякры, мы, сами того не ведая, возводим ему самый удивительный и печальный памятник. И этот памятник — наше собственное, непокорное, тоскующее сознание, которое даже в самых совершенных декорациях гиперреальности продолжает искать следы того, что было прежде всяких образов.

Этот памятник — не статичный монумент, а живой, трепещущий процесс. Он проявляется в навязчивом, почти невротическом коллекционировании «аутентичных» переживаний, которые тут же превращаются в свою противоположность, будучи запечатлёнными для социальных сетей. Мы идём в уединённый поход, чтобы ощутить первозданность природы, но тащим с собой портативные зарядные устройства и спутниковые маячки, создавая цифровой двойник своего путешествия, который в итоге и становится главным результатом. Мы ищем «настоящие» эмоции на концерте, но половина зала смотрит на происходящее через экраны смартфонов, как бы подтверждая: да, это было по-настоящему, ведь у меня есть запись. Симулякр не отрицает переживание; он становится его необходимым атрибутом, сертификатом подлинности, без которого само переживание кажется неполным, нелегитимным.

Эта тотальная опосредованность рождает феномен, который можно назвать «ностальгией по настоящему моменту». Мы настолько поглощены документированием и симуляцией жизни, что момент подлинного, неопосредованного присутствия становится редким и драгоценным. Возникает парадокс: чтобы почувствовать жизнь, мы должны на время забыть о её симуляции, но сама эта мысль — «я сейчас должен быть полностью здесь и сейчас» — уже является ментальной конструкцией, симулякром осознанности. Погоня за аутентичностью оборачивается её симуляцией. В этом заключается главная ловушка: система гибко включает в себя саму идею выхода из системы.

Что же может противостоять этой всепоглощающей логике? Возможно, ответ кроется не в героическом прорыве к некоей истине, а в крошечных, почти незаметных актах молчаливого неподчинения. В тактическом, а не стратегическом сопротивлении. Французский теоретик Мишель де Серто говорил о «тактиках» слабых, тех, кто не владеет пространством, но использует его по-своему, перенастраивая навязанные структуры. Читатель, который покупает глянцевый журнал не для потребления рекламных образов, а чтобы вырезать из него картинки для коллажа, — совершает такой тактический жест. Он не разрушает систему производства симулякров, но извлекает из неё сырьё для собственного, частного смысла.

Таким же тактическим сопротивлением может быть сознательный отказ от документирования. Прожить восход солнца, не сделав ни одной фотографии. Не проверять отзывы о ресторане перед тем, как туда пойти, позволив себе непосредственное, не предопределённое чужими мнениями впечатление. Это жесты дефицита в экономике избытка, жесты тишины в информационном шуме. Они не меняют систему, но они меняют опыт конкретного человека, на мгновение возвращая его в состояние, где интенциональность сознания направлена на мир, а не на его репрезентацию.

Но и здесь мы сталкиваемся с проблемой масштаба. Эти тактики — удел одиночек, они не предлагают коллективного спасения. Бодрийяр был бы скептичен, назвав их всего лишь «симулякрами сопротивления», которые система с готовностью инкорпорирует, выпуская, например, приложения для «цифрового детокса» или открывая курорты, где запрещены смартфоны, — то есть, продавая нам симулякр освобождения от симуляции.

Возможно, единственно последовательной не-ироничной позицией в эпоху гиперреальности является эстетическая. Не поиск истины, но творчество новых миров, новых симулякров, которые были бы настолько прекрасны, сложны или, наоборот, отталкивающе честны, что обнажали бы свою собственную искусственность. Если мы обречены жить в мире знаков, давайте создавать знаки, которые не маскируют пустоту, а указывают на неё. Искусство, которое не притворяется окном в реальность, а является саморефлексивным объектом, исследующим собственную природу как симулякра.

Представьте скульптора, который создаёт идеальную, гиперреалистичную статую человека из полимерной глины. А затем помещает её в печь, где она плавится, деформируется, обнажая свой искусственный, материальный носитель. Этот акт уничтожения совершенного симулякра — и есть акт творчества, указывающий на пропасть между образом и материей. Это жест, который говорит: «Смотрите, это всего лишь глина. Но разве не в этом и заключается чудо?»

Философски это приближает нас к позднему Хайдеггеру, который искал спасение не в технологическом «поставе», а в поэтическом мышлении, способном «приводить бытие к слову и являть истину». В эпоху гиперреальности «являть истину» означает не показывать реальность, а показывать способ её сокрытия, её симуляции. Поэт, описывающий не лес, а ощущение от потери леса, вырубленного под очередной гипермаркет, — вот фигура, соответствующая нашему времени. Его интенциональность направлена на саму утрату, и в этом горьком акте признания рождается новое, трагическое знание.

В конечном счёте, западный человек оказывается перед выбором, который не является выбором в классическом понимании. Он не может вернуться в лоно до-симулятивной реальности, ибо её, возможно, и не было. Он не может и полностью раствориться в игре симулякров, не утратив чего-то сущностно человеческого — той самой тоски по чему-то большему, что и движет всей западной метафизикой.

Может быть, наша судьба — это состояние перманентного онтологического напряжения. Быть одновременно и ребёнком, рисующим солнце, и циничным философом, знающим о термоядерных реакциях. Жить в гиперреальности, отдаваясь её потоку, но сохранять внутри тихую, неугасимую память о жесте, который предшествовал всякому изображению. О первом, немом удивлении перед миром, который просто есть. Это удивление невозможно симулировать, ибо оно — начало всякой философии, всякого искусства и, возможно, самого человеческого в человеке. И пока оно живёт, даже в самом сердце симуляции, сохраняется и призрачная возможность того, что где-то за всеми картами, зеркалами и отражениями всё же существует невыразимая территория бытия.

И эта призрачная возможность — не надежда в обычном понимании. Это скорее тень, отбрасываемая самим фактом нашего вопрошания. Как писал Хайдеггер, только существо, для которого бытие является вопросом, может испытывать тоску по нему. Наше ощущение потери, наша тоска по «настоящему» — это и есть тот самый симптом, указывающий на то, что невыразимая территория бытия не просто была, но продолжает оказывать давление на границы нашей симулятивной вселенной. Она проявляет себя не как присутствие, а как отсутствие, не как голос, а как молчание, которое становится слышимым на фоне бесконечного информационного шума.

Это напряжение между циничным философом и наивным ребёнком внутри нас — не патология, которую нужно излечить, а, возможно, единственно адекватная форма существования в эпоху позднего модерна. Ребёнок обеспечивает энергию удивления, ту самую феноменологическую «эпоху» — воздержание от суждений, которое позволяет миру являться как чуду. Философ предоставляет инструментарий для анализа той сложной оптической системы, сквозь которую это чудо до нас доходит — системы, состоящей из линз идеологии, призм медиа и зеркал симулякров. Отрицать одну из этих сторон — значит впадать либо в инфантильный идеализм, либо в бесплодный нигилизм.

Возьмём, к примеру, наивного пользователя, который впервые сталкивается с глубокой подделкой — видео, где лицо известного политика искусно наложено на тело актёра, произносящего абсурдные речи. Ребёнок в нём может на мгновение поверить, испытать шок. Циник-философ тут же объяснит ему механику создания таких фальшивок. Но их совместная работа начинается потом, в тот момент, когда они вместе созерцают сам феномен: не конкретную подделку, а сам факт её возможности. Это созерцание рождает не просто знание, а особое аффективное состояние — трепет перед миром, в котором сама истина становится техническим эффектом, который можно включать и выключать. Это удивление перед пропастью, а не перед солнцем.

В этом состоянии и происходит то, что можно назвать «прорывом к реальности через гиперреальность». Мы не прорываемся сквозь симулякры к чему-то подлинному, стоящему за ними. Нет. Мы прорываемся к реальности самой симуляции. Мы вдруг с потрясающей ясностью осознаём её как факт, как материальную силу, формирующую нашу жизнь. И в этом осознании есть своя, особая, почти жуткая подлинность. Подлинность лабиринта, в котором мы заперты. Признать эту подлинность — не значит сдаться. Это значит понять правила игры, чтобы найти в них зазор.

Таким зазором может стать, как ни парадоксально, юмор. Не ирония, которая пассивна и лишь констатирует разрыв между ожиданием и реальностью, а именно юмор — активная сила, которая играет с этим разрывом, делает его источником творчества. Мем, который высмеивает сам формат мемов. Фильм, который разоблачает киношные клише, используя их же. Это жесты, которые не пытаются вырваться из гиперреальности, но заставляют её замкнуть саму на себя, создавая короткое замыкание, в котором на мгновение проскакивает искра осознания.

Или другой зазор — это усталость. Информационное пресыщение, экзистенциальная усталость от бесконечной игры в симулякры могут привести к некоему новому аскетизму. Не сознательному отказу, а спонтанной, почти физиологической реакции отторжения. Когда человек, сам того не осознавая, перестаёт реагировать на яркие рекламные образы, пролистывает ленту новостей с равнодушным лицом, отключает уведомления не из принципа, а потому, что они стали для него просто фоновым шумом. Это пассивное сопротивление, рождённое не из силы духа, а из истощения ресурсов внимания. И в этой пассивности тоже есть потенциал — потенциал к молчанию, из которого, возможно, когда-нибудь родится новое слово.

К чему же мы в итоге приходим? К тому, что западный академический и художественный взгляд, пройдя через горнило деконструкции и теории симуляции, не предлагает нам утешительных ответов. Он оставляет нас в подвешенном состоянии, в перманентном вопрошании. Но именно в этой подвешенности и заключается, возможно, его главное достижение. Он отучил нас от лёгких ответов и веры в простые повествования. Он заставил нас сомневаться в самых основах нашего опыта.

И в этом сомнении, в этом бесконечном, мучительном, но плодотворном напряжении между детским «Вау!» и философским «Почему?» и продолжается жизнь мысли и чувства. Мы обречены рисовать свои солнца с лучиками, зная, что они — симулякры. Но, делая это, мы не просто участвуем в обмане. Мы совершаем акт веры в то, что сам жест рисования, сама способность удивляться и вопрошать — это и есть та самая неуничтожимая, не поддающаяся симуляции территория бытия, которая делает нас людьми даже в самую разгару эпохи тотальной симуляции. Это наша экзистенциальная нота, которую нельзя извлечь ни на одном цифровом синтезаторе, потому что её источник — та самая бездна между нами и миром, которая и есть залог нашей свободы.

И эта свобода — не в побеге из лабиринта, а в глубинном знании его устройства. Не в обладании истиной, а в верности самому поиску. Как тот самый ребёнок, чей рисунок солнца мы вспоминали в начале, мы продолжаем творить свои символы не потому, что заблуждаемся относительно их природы, а потому, что сам акт творчества оказывается последним прибежищем человеческого в мире, где всё стало обменной стоимостью. Наше солнце с лучиками — это не ошибка восприятия. Это выбор. Сознательный, трагический и прекрасный выбор в пользу смысла перед лицом его невозможности. И в этом выборе — наш последний, ничем не опосредованный ответ на вызов небытия.

Подпишитесь на бесплатную еженедельную рассылку

Каждую неделю Jaaj.Club публикует множество статей, рассказов и стихов. Прочитать их все — задача весьма затруднительная. Подписка на рассылку решит эту проблему: вам на почту будут приходить похожие материалы сайта по выбранной тематике за последнюю неделю.
Введите ваш Email
Хотите поднять публикацию в ТОП и разместить её на главной странице?

Солипсизм мыслящего Минотавра

Что остаётся, когда рушится весь мир? Только мысль. «Мыслю, следовательно, существую» — эта фраза Декарта стала не только точкой опоры, но и приговором, навеки заточившим западного человека в одиночную камеру собственного сознания. Где доказательства, что внешний мир реален? Что другие люди — не просто убедительные марионетки в сне нашего одинокого ума? Этот текст — путешествие в сердце самой мучительной тайны нашего бытия. От печи Декарта до кошмаров Кафки, от взгляда Другого у Сартра до бездны в глазах незнакомца в метро, от цифровых призраков соцсетей до искушения искусственным собеседником. Это история о том, как трагедия одиночества рождает музыку, любовь и великое, тихое мужество — верить в реальность другого. Читать далее »

Комментарии

-Комментариев нет-