Деревня дышала влажным, тяжелым туманом. Степан проснулся не от тяжести в голове — ее как раз почти не было, вчерашний самогон был чистым, на кедровых орешках, выпили по-божески. Он проснулся от того, что мир сошел с ума.
Часы в мобильнике показывали три часа пятьдесят минут. До первых петухов оставалось еще полчаса глухой, вязкой деревенской ночи. Но тишины не было. За окном, в палисаднике у сирени, кто-то надрывался.
— Дикорасины, — вслух сказал Степан, нашаривая ногой тапок.
Слово само всплыло из мутного омута полусна. Не птицы, не звери. Именно дикорасины. Они кричали так, словно их резали тупым ножом по стеклу. Звук был высоким, вибрирующим, лишенным всякой плоти. В нем не было ни утренней бодрости, ни птичьей суеты. Это был вопль обнаженного нерва, механический визг циркулярной пилы, пропущенный через старую радиоточку. «К-р-р-иии-вззз! К-р-р-иии-вззз!» — рвало воздух на лоскуты.
Степан вышел на крыльцо босиком. Доски были ледяными. Туман съедал свет фонаря, превращая двор в белое молоко.
— Эй, — хрипло крикнул он в сторону сирени. — А ну цыть!
Визг на секунду оборвался, будто невидимый дирижер опустил палочку. Степан шагнул с крыльца в холодную росу. Сделал два шага к кустам. Сердце стукнуло о ребра и замерло: сейчас выскочит кабан или местный дурачок Петька с дрелью.
Тишина стала абсолютной. Слышно было, как где-то далеко, за три километра, на трассе прошелестела фура. Сирень стояла плотной, непроницаемой стеной. Ни движения веток, ни дрожи листа. Дикорасин не было.
А крик шел. Теперь он доносился справа, от старого колодезного журавля. Тот же самый стеклянный скрежет, та же бездонная тоска внутри звука.
Степан бросился туда, шлепая по грязи. Обежал колодец. Никого. Только мокрый трос уходил в черную воду. Крик метнулся за спину, к бане.
Мужчина остановился посреди двора, тяжело дыша. Его прошиб холодный пот, но совсем не от росы. Он задрал голову к небу. Над крышей бани, прямо сквозь клочья тумана, текла бледная полоса Млечного Пути. И оттуда, сверху, падал этот звук.
Он вернулся в дом, плотно прикрыл дверь, заткнул уши ватой, смоченной в одеколоне. Лег. Закрыл глаза. И понял все.
Это объяснение приходит не сразу, оно проступает сквозь похмельную муть, как фотобумага в проявителе. Петушиный крик — это якорь времени, символ земного порядка. Древний договор между человеком и солнцем. Петух кричит, чтобы отделить ночь от дня, сон от яви, свое хозяйство от чужого леса. Его голос всегда имеет источник: вот он сидит на заборе, распушив медно-красную грудь, его горло раздувается, выбрасывая в мир понятную, жирную звуковую волну. Даже если петуха нет, мы знаем, как он должен звучать. Это обещание утра, которое обязательно наступит.
Дикорасины — это метафора иного. У них нет грудных клеток, перьев и алых гребней. Это голоса самого пространства, оголившегося после городского шума. Деревня притихла, человеческий гул исчез, и время потеряло привычные ориентиры. Три пятьдесят утра — это слепая зона часов, трещина между мирами.
То, что Степан принял за птиц, оказалось звуковой эманацией самой земли, которая ночью сбрасывает человеческую кожу. Дикорасины растут не из зерен. Их корни уходят в заброшенные выгребные ямы памяти, в стыд вчерашнего вечера, в страх перед старостью, который днем надежно прячется под корой дел. Аллегория проста: накануне они пили «чистый» самогон, но любой алкоголь — это лишь временная штукатурка на гниющей стене экзистенции. Дикорасины — это прорастающее осознание бессмысленности, рутина, которая точит жизнь изнутри.
Их крик идет отовсюду и ниоткуда, потому что пространство больше не делится на кусты сирени и крышу бани. Оно стало однородным, первобытным киселем. Степан ищет источник звука глазами, пытаясь найти материальную причину, но дикорасин нельзя увидеть. Их можно только пережить. Этот звук — акустическая галлюцинация трезвеющего сознания, столкнувшегося с пустотой. Когда человек остается один на один с настоящей, звенящей природой, она начинает говорить с ним на языке его собственного подсознания.
Петух обещает день. Дикорасины констатируют факт: ты здесь, во влажной темноте, песок в твоих часах утекает, и никому, кроме этого ледяного тумана, нет дела до того, живой ты или уже призрак. Визг стекла — это звук столкновения твоей человеческой иллюзии контроля с равнодушной бесконечностью.
Степан сел на кровати, сорвал мокрую вату из ушей. Прислушался.
За окном щелкнуло. Раздался густой, смачный, совершенно земной баритон: — Ку-ка-ре-ку-у-у!
Звук был шершавым, пахнущим пылью и теплым пометом. Он ударил в стекло, как красная волна. И следом, чуть дальше, отозвался второй. Третий. Пошла нормальная, правильная, благословенная деревня.
Дикорасины мгновенно иссохли, осыпались серой пылью на дно колодца. Наступило утро. Степан встал заваривать чай. На душе было пусто и почему-то очень легко, словно он только что похоронил кого-то очень страшного. Скрежет ушел вместе с ночью, оставив после себя лишь фантомное ощущение холода в пятках и ясное понимание: настоящий ужас никогда не прячется в кустах. Он растет прямо из-под фундамента дома, стоит лишь выключить свет и остаться в тишине.