Солнце висело над Молдаванкой, как медный пятак, припаянный к синему небу. В переулке, где тесно жались друг к другу лавчонки и погребки, стоял гул — не то пчелиный, не то ярмарочный. Тут и там мелькали картузы, ситцевые платки, лоснящиеся от пота спины грузчиков. А в самом центре этой кутерьмы, у старой абрикосы, сидел Мойша - певец.
Мойша был невелик ростом, зато голос имел — будто медный колокол в пасхальную ночь. Шея напряжена, глаза закатились под лоб, а из горла льётся:
«Ой, не ходи, гриця, на вечерыцю,
Там козаки гуляють, шаблюки гострують…»
Вокруг уже собралась толпа. Тётка Песся, что держала лавочку с солёной рыбой, вытирала фартуком слёзы. Старый Берл, сапожник, притоптывал деревяшкой — нога у него была одна, зато слух безупречный. А мальчишки так и вовсе образовали круг, прищёлкивая пальцами да подпевая наперебой.
— Мойша! — крикнул из толпы биндюжник Янкель. — Дай передышку, а то уши лопаются!
Мойша оборвал песню на полуслове, провёл рукой по горлу, будто проверяя, цел ли голос.
— Что, Янкель, испугался, что перепою тебя на свадьбе у Двойры?
Смех прокатился по переулку. Двойра, дочка лавочника, славилась тем, что за один вечер могла высватать троих — а на утро забыть всех троих.
— Не в песне дело, — отозвался Янкель, протискиваясь вперёд. — У меня к тебе дело.
Мойша вскинул бровь. Дела у Янкеля обычно пахли порохом и дешёвым вином.
— Говори.
— Нужно спеть. Не просто спеть, а так, чтоб душа вывернулась. Завтра в «Золотом карасе» собираются ребята из порта. А там будет один человек… важный. Ему надо показать, что у нас тут не просто шалман, а место с душой.
Мойша погладил подбородок. «Золотой карась» — заведение не из последних. Там и ножи сверкают, и деньги летают, и песни… песни там нужны особые.
— А что за человек?
— Неважно, — отрезал Янкель. — Важно, что он любит, когда поют так, чтоб стены дрожали. Плачу тройную цену.
Тройная цена — это уже серьёзно. Мойша прикинул: на такие деньги можно купить новую гармонь, а то и сапог пару.
— Ладно, — сказал он. — Но предупреждаю: если твой важный человек не оценит, я не виноват.
На следующий вечер «Золотой карась» был набит до отказа. Дым от папирос стелился под потолком, как туман над Бугом. В углу, за столиком, укрытым бархатной скатертью, сидел тот самый «человек» — плечистый, с золотыми перстнями на пальцах и взглядом, от которого даже самые бойкие замолкали.
Мойша вышел на середину зала. Гармонь легла на колени, как родное дитя. Он закрыл глаза, вдохнул запах табака, вина и пота — и запел.
«Ой, ты, доля, моя доля,
Чорна пташка у вікні…
Не питай мене, мамо,
Де я був у ніч темні…»
Голос его заполнил всё пространство, отодвигая стены, заглушая шёпот и звон стаканов. Даже тот важный человек замер, положив руку на край стола. А когда Мойша дошёл до припева, в зале стало тихо — так тихо, что слышно было, как за окном скрипит телега.
Потом — взрыв. Хлопки, крики, звон разбитой посуды. Кто;то швырнул на стол монету, кто;то закричал: «Ещё!»
Мойша улыбнулся. Он знал: песни у него есть. И не просто песни — а такие, что и камень заплачет.
Когда он закончил, Янкель подошёл, положил в ладонь увесистый кошелёк и шепнул:
— Ты его взял. Он сказал: «Такой голос — это сила».
Мойша пересчитал монеты, кивнул и пошёл к выходу. На пороге он обернулся, окинул взглядом шумное, пьяное, живое море лиц и подумал: «Песни — они как хлеб. Без них можно, но зачем?»